If you not surf here, don't develop here. Первое имя, точнее то, с которого начинается иная игра, имен собственных, ничего не имеющих в собственности — Paulina Reage. С упомянутой выше "исповедью" вообще не имеет ничего общего. Хотя, это как еще посмотреть. Интересна другая деталь, — пишет он в следующем письме — ровно десять лет тому, в часе лета отсюда я впервые прочел ее роман. Он стоил мне двух бутылок Willa Forest, дикого скандала по телефону и разочарования в Шкловском.

Сейчас, когда я пишу это, ей, если верить свидетельствам, 89 лет. Нет — восемьдесят девять лет. Я хочу, чтобы она жила. Мне кажется, что она что-то должна мне вернуть. За ней числится невнятный, но все же, скажем так, долг. Впрочем, неизвестно, как к ней попало то, что ей надлежит возвратить? Описывает ли термин "тавтология" некие закономерности, процесс? Незаметно и постепенно ей было отказано — я уже останавливался на этом, но прошу не упускать это обстоятельство из вида — в спрашивании о собственной природе, равно как о пределах предания (книги), то есть об одной из тотальных форм, предлагающих существование миру вне какой-бы то ни было "картины"…

— Понимаете, — говорит Турецкий. — В этом месте я совершенно перестаю что-либо понимать.

— Не останавливайтесь, не то перестанете вообще понимать. Не спорю, это место действительно кажется темным, что на деле объясняется его принадлежностью к другому эпизоду. А если вы хотите знать мое мнение, — продолжает о. Лоб, — то на вашем месте я бы так не сокрушался.

Так ведь вам нужно что-то определенное? Не так ли? Вы ведь не просто взяли и пришли сюда поболтать со стариком…

— Помилуйте, какой вы старик!

— …чтобы посетовать на некоторые неясности, темноты, с которыми вам довелось встретиться при чтении? Нет, вам очевидно нужно другое… А если я, быть может, ошибаюсь, поправьте меня. Идет?

— Чепуха какая! Хорошо… вы знаете, ну, никак не возьму в толк, зачем он ее ищет?

— Кого ее?

— Ну, ведь мы постоянно сталкиваемся… с чем-то похожим скорее на какую-то тень, которую он пытается поймать.

— Ну и что?

— Скажите, вот, в первый раз он уехал в начале восьмидесятых… Да? Точнее в начале сентября 79 года. Согласитесь, что выехать в ту пору, вот так, просто, по своим личным, скажем, делам было делом очень непростым, да что там! — полностью безнадежным. Как же получилось, что будучи, если я не ошибаюсь, человеком негосударственным, человеком сомнительной лояльности, он уезжает почти на полгода. Интересно другое. Знаете, у меня много знакомых в Финляндии, естественно образовались, когда мы начали заниматься лесом еще в самом начале… Так я справлялся у них, а они, конечно, в свой черед у других, — доводилось ли кому встречаться с ним в Хельсинки. Посудите сами, тогда там русских было не так уж и много! По пальцам…

— И что ваши знакомые?

— Да вроде никто его там не видел. Не было такого. Понимаете?

— А где же он был?

— Вот это мне и любопытно. А затем, тотчас по возвращении, поездка в Италию.

— И там вашим знакомым тоже не удалось видеть?

Турецкий промолчал. Подозвал официантку и попросил принести два пива. Посмотрел вслед и произнес:

— Замечательное место. Отличное! Кого нужно, всегда здесь встретишь.

— У вас какая-то чисто русская тоска по встречам, — заметил о. Лоб.

— Наверное, хотя я еврей… а помните, у него был приятель детства, или юности, звали его Карловский? Не знаете, что с ним сталось?

— Что-то не могу представить, — ответил о. Лоб. — Не знаю, не знаю. Может, и был. Почему не быть? В детстве много чего было. У меня, например, в детстве была коза. Сколько прошло с тех пор! Скажите, Турецкий, а о приятеле вы тоже где-то вычитали? Ладно, мы уже и так потеряли много времени. Вернемся к вашему роману. Откровенно говоря, там тоже не мало мест, которые нуждаются в прояснении.

— Значит вы согласны, что здесь очень многое неясно, а может, и специально напутано?

— Так-так… — говорит о. Лоб, открывая папку, — Вот и псевдоним, который вы избрали, меня, мягко говоря, настораживает.

— Это не псевдоним, это фамилия моей матери.

— Допустим… — о. Лоб напялил очки. — Кстати, если я верно понимаю, это ваша первая книга?

— Как вам сказать, не такие, конечно, как эта… но были. За границей…

…любой метафоры пролегает следующая метафора. Горящие. Синестезия — беспамятство любого определения. Точно так же как за словом — слово, и за воспоминанием нет ничего, кроме обнаженного строения памяти. Гром не является ни существом молнии, ни ее означающим. Время слуха и время зрения. В назывании времени прекрасным, устрашающим или "кислым" (длинным, легким, твердым…) подтверждается беспомощность перед скоростью распри невидимых материй. Зрение всегда лишь лингвистическая операция, процесс описания, выявляющего возможность (намерение) преодоления фантасмагории пространства между описанием и языком. Меланхолия языка. Как я понимаю, примерно около десяти лет ушло на создание фотографий садов, созданных Ле Нотром — Vaux-le-Vicomte, Versailles, Marly-le-Roi, и т. д. Трогательные замечания о садах абсолютистской монархии во Франции сопутствуют среднего качества отпечаткам в каталоге. Курортный сезон в разгаре. Если следовать автору замечаний (профессору социологии), сады являются манифестаций власти.

— С таким же успехом можно утверждать, что восточные ковры являются символом азиатского способа производства. — Дыша мне в затылок, произносит Паскуале В.

Сады Иеронима Босха, маниакальная регулярность лабиринта парков, где исполненность ожидания растворяется в повторении, преступая риторику зеркала в усилении и изведении симметрии из непреложности. Прошлым летом. Прошлым летом… где же, где же мы были прошлым летом?… Конечно же, на старом 101-м шоссе. Кто же не знает этого места!

— How it's going? Они тебе пишут? — спрашивает Паскуале, легко обживаясь в настоящем, насыщенном сыром и вином. В окне — улица. Дождей давно не было.

— Вроде как пишут… — В окне располагалась улица. Вот что было важно.

— Sorry… Между прочим, я был бы тебе невероятно обязан, если бы ты рассказал побольше об этой таинственной трубе!

— Трубе?

— Brandy pipe! Кисельные реки, молочные берега.

— Ну, он не всегда течет, — сказал я. — Бывает, что и не течет.

— Кризис! — радостно сказал он.

— Именно. И чаще в полнолуние.

Нет, я не мог ошибиться, в окне, действительно, была улица, иголка в лунную ночь.

— Отлично. Все это мне очень нравится. Как бы устроить туда приглашение? — Незыблемый вид улицы в окне доводил до исступления.

— Да брось ты! Проще пареной репы. А это кто? — я показал глазами на худощавого человека в синем льняном пиджаке: тщательно зачесанные назад льняные волосы, очки, проницательный (на выбор: "уставший") взгляд, на дне которого одновременно стояло два отражения: улицы и выставочного зала. В последнем зажгли свет.

— Oh, boy!.. — Паскуале как-то очень по-восточному прикрыл глаза и скороговоркой пропел:

"…multiculturalism and deconstruction are new rage on college campuses — and they destroying a students ability to think and to value. The two movements teach students that objectivity is a myth, and that a students subjectivity whims determine the meaning of text. Here I will explain how philosophers for the past two hundred years have paved the way for today's irrationalism by systematically divorcing reason from reality…"

Последние слова произносятся страстным шепотом. Сахарный храм на горе в русле бывшей реки. Почему "Паскуале" в одном случае наделяется английским языком, тогда как в остальных его ограничивают языком, установленным повествованием? Сахарный храм — для облизывания языком слов. Оральный секс.

Но ее имя было иным. Его не облизать, оно не тает.

Dominick Aury — взявшая псевдоним Paulina Reage, составленный из двух предпочтений, прочтений — Pouline Borghese и названия какой-то захолустной деревни.