Когда мы возвращаемся в лагерь, все окна погашены, а ворота накрепко заперты. Мы должны перелезать через стены, дети протягивают мне руки, они меня уже знают, и тем сильнее я удивлюсь, когда перед слишком высокой стеной они не протянут руку. Нет света и в каземате, взрослый должен в последний раз принести жертву, теперь это волшебный фонарь, светящийся стержень, горящий шесть часов подряд. Палку отправляют с одного конца комнаты в другой, дети суют ее в плавки, в рот, чтоб показать нам лицо негра, индийца и втягивать щеки, обсасывая ее с подозрительным увлечением. Сев на корточки, мы курим косяки, пятнадцать, двадцать штук один за другим, до изнеможения. Я сваливаюсь. Я брежу. Я засыпаю, превознося удовольствия, которые вызывают во мне ресницы жирафа. Но некрасивый ребенок будит меня: он просит милого ребенка полностью раздеться, чтобы сделать ему магнетический массаж. От ласки у милого ребенка встает. Когда настает мой черед, я отказываюсь раздеться, массаж нельзя делать через одежду. Я глажу ахиллесово сухожилье ребенка, потом прижимаюсь к его спине. Чтобы пожелать спокойной ночи, он сдавливает мне руку.

Против ветра я пошел к морю умыть лицо, меня сопровождала старая белая собака с обвисшими и вздувшимися сосками. Она едва могла ходить. Я разговаривал с ней, гладил ее, она была одна в целом мире.

Когда вчера вечером я отказывался от магнетического массажа, я не хотел дать детям разгадку секрета. Но дети воспользовались неразумием ночи, чтобы похитить его, мой секрет, во всяком случае, именно это они намеревались сделать. Утром ребенок-разведчик выкладывает мне очень точное описание моего тела, к счастью, он лжет и ошибается в самом главном.

На дороге из Таруданта свора диких собак. Ребенок, сидящий рядом со мной на заднем сиденье машины, кусает мне руку. Я глажу его нежную грудь.

Мы приезжаем в Тарудант, город со стенами из сухого навоза. Мы бредем по его улочкам, за пять дирхемов какой-то велосипедист показывает нам дорогу к «Золотой газели». Но, как я и предвидел, белый слон умер, и, может быть, никогда не был белым. Его заменили верблюдом, но верблюд тоже умер, и его уже не заменили никем. По правде говоря, место мне не нравится: я представлял себе розовый дворец с балконами, кисейными занавесками от москитов над кроватями, пальмовым садом с бассейнами прозрачной воды. Тем не менее, здесь есть все: слуги в тюрбанах срывают апельсины с деревьев, чтобы наполнять ими чаши, ставят в вазы мясистые полураскрывшиеся цветы, названия которых не знают. Желобки бирюзовой воды бороздят весь сад вплоть до бассейна. Мы находимся посреди миража, но настоящие миражи чернеют за дорожными поворотами. Вместе с Б. мы сожалеем об этой роскоши слишком высокого класса, чтобы мы ее оценили: мы бы предпочли, чтобы все пребывало в упадке. Возвращаясь в наши номера в стороне от детей, Б. предвещает здесь одиночество, словно дети всего лишь мираж. Ибо воспользоваться подобной роскошью, чтобы снискать блаженство, означало бы оказаться в полной изоляции; в комнате, где я пишу, умирает насекомое, убитое инсектицидом, слышно последнее биение его крыл. Мы одни в этом номере без детей, как два старика, мы и в самом деле лишь слегка опережаем смерть, но вдруг Дети - действительно мираж?

Дети ушли в бассейн. На некоторое время мы с Б. остаемся в номере одни, я собираюсь лечь, а Б. ищет в своем чемодане купальник (мы по-прежнему постоянно находимся днем в одном номере на четверых и больше всего боимся, что дети оставляют нас, чтобы спать вместе, я уверен, что они всему предпочли бы именно это). Я спрашиваю Б., хорошо ли он себя чувствует, и он говорит мне, что сожалеет о том, какой оборот принимают его отношения с милым ребенком.

Звуки детского пукания, которые я избегал замечать в ванной, эти звуки, которые я ненавидел, становится звуками желания.

Посещение рынка. Покупка хамелеонного порошка, чтобы сохранять хорошую память, черного мыла, чтобы кожа была белее, украденной из китовых голов амбры, чтобы хорошо пахнуть, и конфитюра из носорожьих рогов, чтобы стоял колом.

Головокружение на вершине вала, на который я имел неосторожность забраться, но ребенок дает мне руку, головокружение - почти осмысленное повеление сознания.

Подрывающее упоение косяком, но после того, как я уже повалился на ложе, ребенок-попугай садится возле и целует мой лоб.

Вторник, 6 апреля

Падать навстречу любви. Падать все ниже. Распускается бутон лихорадки. Вот она, лихорадка.

Я пишу на краю бассейна, в тени, на круглом столе, накрытом нежной тканью полинявшего розового цвета. Милый ребенок лежит на шезлонге. Взрослый в бермудах идет мимо со своим плейером. Птицы. Кудахтанье девочек. Темнокожий мужчина собирает сачком тину, испражнения жаб, спрятавшихся на рассвете.

Уже далекие воспоминания о предыдущем дне, сокрытые дымом косяка, будто туманом, впитывающей все в себя губкой. Тем не менее, столько вещей, о которых можно рассказать.

К шести вечера милый ребенок проголодался, ожидание ужина напоминает о школьной пытке, он высокомерно требует своего пайка, и я сдавливаю его лицо ладонью. За ужином под тентом шапито с мужчинами в тюрбанах и колоннами размалеванного дерева, похожего на тотемы, Б. предлагает игру, чтобы каждый поочередно дал другому определение одной фразой. Я пытаюсь увильнуть от игры: боюсь, что должен буду как-то определить вслух милого ребенка. Я говорю о ребенке-попугае, что он одновременно резвый и томный, наделен большой женственностью (которая могла бы позволить ему носить декольте, не будучи смешным) и очень мужской крепостью. Очаровательный ребенок говорит о взрослом, что он - великий нежный злюка, а обо мне, что я великий злой неженка. Слово «злой» сказано: я как раз боялся, что меня вынудят определить его, очаровательного ребенка, именно этим словом. «Это злоба разлуки», - говорит Б., заканчивающий фразой о ребенке-попугае, которая жжет ему губы: он - старая женщина, укрывшаяся в Детском теле.

Будто пансионеры, мы проходим в салон: столетний старик занят приготовлением чая: он сидит на ковре по-турецки перед жаровнями, чайниками с инкрустацией, скрученными и перемешанными листьями мяты, на треножнике кипит большой чугунок, старый мужчина переливает настоявшуюся воду из одного сосуда в другой с театральностью, за которой не удается скрыть очевидное: чай, подаваемый нам с почтительностью, в которой мы не умеем распознать презрения или высокомерия, - отвратительная бурда. Потом он открывает перед нами дверь, и мы попадаем из его логова в прекрасное видение: сложно соединенные между собой желобки голубой воды подсвечены, прожекторы всеми цветами радуги освещают пальмы, лай шакалов и кваканье жаб кажутся записанными на пленку, столь внятно и регулярно они повторяются, в высоких деревьях будто притаились укутанные мужчины с кинжалами. Мы направляемся к бассейну, я несу ребенка на плечах, мне хватает сил поднять пятьдесят шесть килограмм, я немного шатаюсь, идя вдоль желобка. Я опускаю ребенка и три раза целую в губы. Милый ребенок исчез.

(Утром меланхоличному ребенку нужно одиночество, прохлада, он идет отвлечься один в кровать другого ребенка, словно, чтоб искупить неверность прошедшей ночи. К нам он присоединяется лишь позже на краю бассейна, отсутствующий, сонный).

Милый ребенок куда-то пропал, но его голос в потемках дороги нас потревожил: он сидит на скамье с двумя девочками. Он подходит к нам и просит разрешения переспать с этими девочками; обращается по очереди к Б. и ко мне, но мы не спешим с ответом. Угрюмый ребенок, немного обезумевший от присутствия девочек, остается у нас в ногах. Втроем мы возвращаемся в номер, зажигаем свечу, стоящую на камине, пытаемся разжечь огонь, но дерево, кажется, сырое. Взрослый приносит в жертву лавандовый уксус, опрыскивает им два не подчиняющихся полена. В свой черед я жертвую туалетную воду, потом всю переписку, этот блокнот для записей, мои книги, Леопарди, Расина, Малларме, даже птицу, которую ребенок сплел из пальмового листа, все это мы кидаем в пламя. Мы втроем брошены, и нам нужно обязательно поддерживать огонь. Одновременно рядом и далеко, очаровательный ребенок приносит в жертву свою невинность в объятиях девочек, которых он нашел, и мы исчерпываем все наше дыхание, раздувая огонь, глотаем белый дым, жжем наши глаза, сменяем друг друга, сидя на корточках против огня, бегаем в темноте, чтобы собрать сухую листву, выпускаем пауков на наши постели, мы - три гаруспика[7], и разжигание враждебного нам огня становится брачным обрядом, или же тем, может быть, роком, что идет против любого брака, происками, сохраняющими то самое целомудрие. Мы оставляем в огне мундштуки наргиле[8], швыряем туда наши нирваны. Как только огонь исчезает, рассеивается в темноте, он сразу же магическим образом вспыхивает вновь, возрождается, возникает в топке и освещает нас, Дарует новую надежду. Или же пламя на расстоянии поддерживает эрекцию ребенка и раздвигает, увлажняет промежности девочек, или же это пламя бросает вызов простейшему притяжению женских и мужских полюсов. Угрюмый ребенок в беспокойстве нас покидает. Взрослый уходит. Я остаюсь один охранять огонь и вытягиваюсь на полу. Даю ему добровольно угаснуть. Наконец, спустя час, во мраке, квадратура восстановилась, я говорю, что хочу спать возле несговорчивого ребенка.

вернуться

7

Гаруспики - жрецы Древнего Рима, гадавшие по внутренностям жертвенных животных.

вернуться

8

Наргиле - курительный прибор, сходный с кальяном.