Изменить стиль страницы

В музее Изящных Искусств не было ни одного Рембрандта, а картины с трудом найденного музея Вирца были тщеславных размеров и грубо написаны пошлыми красками: было лучше смотреть на них на почтовых открытках. В саду, окаймленном оранжереями, поднялось солнце. Напротив лестницы, возле стены, повернувшись спиной к поднимающимся людям, обнимая камень, тихо покачивался человек. Однако фотоаппарат не мог передать этого движения, этой позы, этого беспокойного онемения.

Мы трижды возвращались в тот же самый ресторан под навесом и ели те же самые блюда, панированные битки из креветок. На его щеку упала Ресничка, и я подхватил ее влажным указательным пальцем, чтобы положить на язык, я ее проглотил, и он смутился. Мы пили белое Юрское вино. Он рассказал о том, как гулял в окрестных лесах Фрайбурга, о воскресных обедах. Из четырех мальчиков он был старшим. Ему было семь лет, когда у него наконец родилась сестра, и он тогда сказал: «Я женюсь на своей сестре». «Сегодня, когда я себя ласкаю, - сказал он мне, - я все еще мечтаю сжать ее в объятьях».

Когда мы вышли, я беспокоился, что ледяной ветер, сдувая волосы со лба, обнажает мое лицо. Я был не очень тепло одет, я замерзал. В комнате было недостаточно натоплено, с каждой стороны висела раковина, и стояли две простых кровати, разделенные перегородкой, он не затворил дверь. Он разделся, его майка задралась, и я увидел его немного жирный и, главное, белый живот. Я вытянулся под холодными простынями и задержал дыхание, мы пожелали друг другу с одной и с другой стороны от перегородки спокойной ночи, наши головы должны были почти что соприкасаться, каждый из нас был словно невидимой стороной другого; вероятно, у нас обоих тела были одеревеневшие и недвижимые, внезапно я почувствовал сильное желание кончить вместе с ним, тереть оба члена в своей руке, я хотел, чтобы он пришел ко мне в кровать, ничего не говоря, поднял покрывало, чтобы лечь рядом, я заранее знал, что его ноги будут ледяными и влажными, как мои. Он поднялся, я услышал, как он ходит, голый в темном и холодном пространстве, голый прямо передо мной, У него в руке была его кожаная куртка, он положил ее на мою кровать, чтобы укрыть мои ноги, он сказал только: «Тебе должно быть холодно», потом ушел, снова лег, и кончилось тем, что сон овладев нами, и кто был первым? Утром он рано меня разбудил.

Мы должны были спуститься к портье за ключом от душа. Женщина потребовала, чтобы мы заранее оплатили номер, так как у нас не было никакого багажа, кроме двух ученических сумок. Теперь внизу был мужчина, мы только что позавтракали. Я попросил у него ключ от душа, и снова он потребовал плату вперед. Он пошел вместе с нами за двумя полотенцами к шкафу, и мне было прекрасно видно, что на секунду, пока он раздумывал, его рука повисла в воздухе, а затем он нарочно выбрал из стопки два самых тонких, самых потертых, самых поношенных полотенца. Я взял полотенца и подождал, когда он пересечет весь коридор. Как только он подошел к стойке, я вернул ему полотенца, сказав, что хочу другие, более толстые, таким тоном, который заставил его подчиниться. Он вернулся, поменяв одно из двух полотенец и, чтобы оскорбить меня, проговорил: «Честное слово, вы настоящие девушки», на что я очень спокойно сказал: «Да, мы - девушки». Он ничего не ответил, и мы поднялись по лестнице. Я охотно отдал ему лучшее полотенце, и снова, как тогда, когда я проглотил ресницу, это внимание, Уделенное его телу, казалось, испортило ему настроение.

На площади играл духовой оркестр, собрались люди, кто-то фотографировал, мы смотрели на них, как на чужих, с жалостью. Нам нужно было снова садиться в поезд, он не нашел того, что искал, ходя из одного магазина в другой, какую-то редкую запасную деталь, может быть, от ружья, двигателя.

Мы доехали на трамвае до конечной станции, Не зная, куда он идет, и по тем же местам вернулись, откуда приехали. Я повел его в кафе «Внезапная смерть», о котором мне рассказывали, выпить едкого пива со вкусом черешни. Люди смотрели как мы бок о бок сидим на скамейке, и тогда, ведомый желанием, я сказал ему те слова, которые не были написаны.

В обратном поезде он наклонился ко мне, чтобы поцеловать в щеку. Мы расстались в метро, и я видел, как он исчезает за освещенными стеклами вагона, он собирался присоединиться к Марианн. Я больше его не видел.

Я вернулся опустошенным. На следующий день я погрузился в лень, мне едва хватало сил даже на чтение. По телефону мне ответил разбуженный голос, принадлежавший кому-то другому, и я подумал без всякой печали: он согревает под курткой ноги Марианн, он рядом с ней. Но уже наступило лето. Голос девушки, с которой меня соединили, казался сонным, и я представлял его квартиру во время его отсутствия, словно большую спальню. Она сказала мне: «Нет, он еще не уехал во Фрайбург». Я попробовал говорить на немецком, я чуть не отказался ему писать.

Слова, которые мы оба произнесли, образовывали прекрасный, вылинявший и обгоревший, новый апокриф, написанный симпатическими чернилами, зарытый и более не находимый. Ничто не могло воссоздать эти слова, они были, словно ненайденный, слишком глубоко сокрытый, не поддающийся обнаружению, смущающий клад.

Несколько дней в пустоте, прошедших, когда я ничего не делал, ничего не писал, совсем ничего не происходило, я думал, что он украл мою душу, но он стал моим вдохновением...

(Между двумя текстами прошло от шести до восьми месяцев, первый был оставлен в планах, недописан, прерван. С опозданием в три месяца я отправил ему письмо, стеснительное, накупавшая ресница или слишком мягкое полотенце. Я надеялся, что письмо не будет иметь никакого успеха, так как мы не общались. Потом я нашел кусок уже написанного текста и испытал то же самое ощущение приключения. Надо было превозмочь забвение, надо было положиться на свою память.)

ВИЗИТ

Он уходил рано утром, поставив на шесть часов маленький кварцевый электронный будильник, который не звонит, но дает расслышать посреди сна глухой свист, сон сразу же развеялся. Он побрился, не смотрясь в зеркало, и немного порезался. Он опустил перед зеркалом голову и провел рукой по волосам, чтобы привести их в порядок, каждый день ему казалось, что он еще чуть больше постарел, и это доставляло ему некое удовольствие. Когда он садился в машину, ему почудилось, что все восприятие жизни заключалось в выпитой зыбкой лужице кофе, которая теперь склеивала его желудок, словно тухнущие чернила из внутренностей осьминога. Начинался день, еще бледный, улица была пустынной.

Выехав из Франции, он пересек пелену плотного тумана, который время от времени дырявили желтые проблески фар, по обочинам вырисовывались высокие сосны. Остановившись в деревне, он зашел в кафе и спросил себя, не была ли эта манера осознанно выбирать кусочки наколотого сахара уже жирными и грязными руками проявлением его испорченности. Официантка сказала: «Месье, у вас на ушах пена для бритья», и, действительно, он вытер кончиком пальца белое вещество, которое еще оставалось чуть влажным. Женщина проницательно угадала природу пены.

Он перечитал письмо от бабушки, которая пригласила его провести десять дней в этом швейцарском отеле для смертников, в клинике, замаскированной под дворец, где двадцать лет назад умер ее муж и куда она возвращалась каждый год ради трех летних месяцев в одиночестве. Увидев в конце аллеи посреди густого леса большое белое здание, он понял, что наступила пора обеда: за изогнутым стеклом столовой занимали места обернутые в шали одеревенелые силуэты. Представив себя среди этого собрания, он вдруг почувствовал озноб и повернул назад, пошел обедать один в Понтарлье.

Вход в отель был сзади, надо было пройти по висящему над пропастью мостику. Приемная находилась на четвертом этаже. Он назвался, и элегантная женщина сказала, что его ждали к обеду и бабушка, уставшая от ожидания в гостиной среди игроков в бридж, обеспокоенная, поднялась к себе в номер. Она указала ему на один из двух лифтов, снабженный зеркалом, в которое он избегал смотреть из страха показаться смешным гарсону, Несшему его багаж. Он шел по центру длинного прямого коридора с обитыми кожей дверьми по обеим сторонам, заставившими его думать о подземном лабиринте безграничного склепа; сквозь эти двери не проникал никакой шум, плотный плюш, наложенные один на другой ковры полно-заглушили скрип тележек, которые везли ко второму лифту, спускающемуся ниже, чем первый, и без зеркала, доходившему до подвала, где были кухни, склады, массажные кабинеты и холодильные камеры. Гарсон, не ожидая чаевых, тут же исчез, как только толкнул совершенно белую на шведский манер 30-х годов дверь его номера. Он дошел до номера бабушки в глубине коридора. Она еще не разделась, она осталась, дожидаясь его, в темно-синем с белым английском костюме, который надела для обеда. Она читала в кровати книгу молитв, написанных детьми-инвалидами, лежавшую на деревянном пюпитре, который стоял над ее грудью. Она сказала ему: «мой бедный малыш», - это все, что он расслышал от ее фразы. Он рассказал ей о том, как доехал, и, чтобы объяснить отсутствие во время обеда и столь запоздавшее появление, не забыл указать более поздний час, когда отправился в путь. Он прочла ему одну из молитв. Возле ее тщательно расчесанных белых волос, убранных назад, ее затылка, опирающегося на подушку, находился звонок с надписью «Медсестра». Когда он ее поцеловал, ему показалось, что губы погрузились в дряблую плоть, сладковато пахнущую рисовой пудрой, бывшую воплощением этой дряблости, хотя со стороны лицо его бабушки напоминало твердую скальную породу.