Изменить стиль страницы

— Надеюсь, вы задали ему хорошую взбучку, — сказал Кензи.

— Нет, сказать по правде, нет.

— Хорошая затрещина способна творить чудеса. Этого они не забывают.

— Возможно, — ответил Стенхэм, — но потом явится другой, не удостоившийся подобной милости. Одними затрещинами всю страну не перевоспитаешь.

— И все же, — мечтательно произнес Мосс, — это необходимо в качестве хорошей острастки.

— О какой острастке вы говорите? — не удержался Стенхэм. — Вы прямо как какой-нибудь лидер Истиклала. Почему вы так уверены, что они обязательно должны что-нибудь натворить? Неужели нельзя просто оставить их в покое и позволить им жить так, как они привыкли?

— Нет, мой дорогой друг, — улыбнулся Мосс. — Вы и сами прекрасно знаете, что нельзя.

Окинув взглядом сад, Стенхэм подумал, что это слишком красивое место, чтобы портить его ненужными спорами. И любезно обратился к Моссу:

— Мой вопрос носил чисто риторический характер. Право, вы хуже моей жены. Она вечно считала, что любой вопрос требует ответа.

Мосс прочистил горло и подозвал официанта, который обрывал засохшие листья лозы, со всех сторон обвивавшие чайный домик.

— Бутылку розового «Сиди Брахим», и, пожалуйста, накройте стол и принесите лед, чтобы охладить вино. На первое у нас бастела. Как она сегодня?

— Magnifique, monsieur, — важно ответил официант.

— Magnifique, eh?[84] — иронически откликнулся Мосс.

Официант бросился выполнять заказ. Стенхэм мельком взглянул на Кензи — посмотреть, как он отреагирует на нервозность Мосса. Кензи внимательно разглядывал кончик своей сигареты. Аист медленно проплыл в небе над ними, неподвижно раскинув крылья, паря, подхваченный невидимым воздушным потоком. Из стоявшего в чайном домике громкоговорителя неслись загадочные такты берберского танца: скрежет ребаба, взволнованность гуинбри[85] и по-детски высокие голоса горцев, затеявших гортанную перекличку под неровный, скачущий аккомпанемент.

Мосс действительно во всем поддерживает французов, думал Стенхэм. Как и они, Мосс отказывался рассматривать современную марокканскую культуру, пусть и пришедшую в упадок, как нечто определенное, реально существующее. Наоборот, она кажется ему случайным пережитком минувших столетий, ныне пребывающим в переходном состоянии; Мосс полагал, что народ нуждается во временном руководстве, чтобы жизнь хоть немного улучшилась. «А именно, — не без горечи подумал про себя Стенхэм, — чтобы они перестали быть марокканцами». По сути, французы держались тех же взглядов, что и националисты, расхождения у них были чисто поверхностные, но Стенхэм начинал подозревать, что эти кажущиеся расхождения есть не что иное, как часть гигантского макиавеллевского трюка, осуществляемого под покровительством французских и марокканских чиновников-коммунистов: прекрасно зная, что любым переменам должно предшествовать недовольство, они готовы были ввергнуть страну в бездну гражданской войны, чтобы это недовольство разжечь. Методы и цели Истиклала принципиально ничем не отличались от марксистско-лениниских, это стало ему совершенно ясно после того, как он прочел некоторые из их публикаций и побеседовал с членами организации и сочувствующими. Однако не было ли неизбежностью то, что любое движение в сторону независимости в колониальной стране, особенно такой, где феодализм сохранился практически нетронутым, должно было ступить на этот путь?

Ему часто доводилось слышать жалобы вроде: «Америка нам не помогла». Это было лишь начало устрашающе длинного обвинительного приговора, конечный смысл которого казался ему ужасающим. Время шло, и ненависть к Франции и Америке росла день ото дня, внушенная всем слоям общества специально отряженными для этого умными молодыми циниками. И все же, он никак не мог принять чью-либо сторону в этом противостоянии, так как всякий раз, когда пытался продумать ситуацию до конца, выяснялось, что никакого противостояния нет и в помине: словно обе стороны рука об руку трудились для достижения одних и тех же зловещих целей.

«Неужели Мосс прав, и я закоренелый реакционер?» Ключевой вопрос, по мнению Стенхэма, состоял в том, должен ли человек подчиниться природе или попытаться командовать ею. Мосс утверждал, что ответ давным-давно найден: суть человека сводилась к тому, чтобы повелевать. Но для Стенхэма подобный ответ звучал пустой фразой. Для него мудрость заключалась в радостном и сознательном подчинении природным законам, хотя, когда он сказал об этом Моссу, тот только участливо рассмеялся: «Милый мой, — сказал он тогда, — мудрость — примитивное понятие. Сегодня нам, прежде всего, нужно знание». Только великое разочарование могло заставить человека говорить подобные вещи, подумал про себя Стенхэм.

Чтобы не нарушать течения своих мыслей, он прикрыл глаза и откинул голову, так что со стороны казалось, что он прислушивается к разговору. Может быть, так удастся еще хоть несколько секунд пробыть наедине с собой. Однако скоро стало очевидно, что именно попытка на миг незаметно отключиться выдала его, и теперь его тянут обратно. Разговор Кензи и Мосса назойливо вторгался в его слух; полотняный шезлонг, солнце, заливающее сад, трепещущие тополя снова стали явственны и ощутимы.

— Вы, случаем, не уснули? — поинтересовался Мосс. Прежде чем открыть глаза, Стенхэм вынудил себя снисходительно улыбнуться:

— Нет, просто наслаждаюсь обстановкой.

— Помнится, вы сегодня приглашены к Си Джафару на один из этих бесконечных ужинов, верно?

— Ну вот и понаслаждайся тут с вами. Зачем вы мне об этом напомнили?

— Не думал, что вы об этом забыли, а упомянул потому, что собирался поговорить о Си Джафаре и хочу заранее попросить вас никому это не пересказывать. — Взгляд Мосса, устремленный на Стенхэма поверх очков, утратил серьезность, и он улыбнулся. — На редкость нелепая история, но я думаю, что вам с Хью понравится. Вчера мы случайно встретились со стариком в Виль Нувель, и я пригласил его посидеть со мной в «Версале». Он заказал один из этих ваших отвратительных американских напитков — заморскую аптечную бурду под названием «Типси-Кола» или что-то вроде — и так трепетно держал стакан, будто это был, по меньшей мере, арманьяк. Час спустя он все еще потягивал ее мелкими глоточками и, разумеется, говорил, говорил и говорил без умолку на своем немыслимом французском.

— О чем? — спросил Кензи.

— Ах, о разных скандалах с весьма сочными подробностями, прежде всего — о французах. И немножко о марокканцах. Они неподражаемы, эти фесцы.

— Надеюсь, он рассказал вам немало забавного.

— И даже очень, — рассеянно ответил Мосс. — Под конец нашей беседы мне удалось, одному Богу ведомо как, взять нити разговора в свои руки настолько, чтобы подвести его к весьма деликатной теме Мулая Абдаллаха. Я начал с того, что спросил Джафара, знает ли он, сколько проституток обитает в этом квартале. Его поросячьи глазки стали еще меньше, и он начал потирать руки, да с такой силой, что, мне показалось, вот-вот сдерет с них кожу. «Oh lá, месье Мусс! — простонал он, наконец. — Прошло уже столько лет с тех пор, как я последний раз посетил наш знаменитый квартал… вы меня понимаете…» Старый греховодник! Я слышал, он бегает туда каждую неделю. Потом я спросил, как он думает, сколько там все же проституток — тысяч пять, а может, все двадцать. Он снова принялся потирать руки, но на сей раз не так яростно — больно ведь все-таки. «Ах, месье Мусс! Никто из моих знакомых никогда не пробовал подсчитать, сколько именно там этих несчастных девушек!» Вот вам небольшой пример того, с какими непредсказуемыми трудностями приходится сталкиваться, если хочешь поговорить со старой лисой.

Стенхэму карикатурное изображение Си Джафара показалось неубедительным, хотя и вполне узнаваемым, слишком многое в этом человеке осталось незатронутым.

— Но меня не так-то легко сбить, — продолжал Мосс. — Я пустился в дальнейшие расспросы, не ведая жалости и стараясь разузнать то, что меня больше всего интересовало, прежде чем появится кто-нибудь из его друзей и все мои старания пойдут насмарку. Наконец мне удалось добраться до возраста, я упомянул маленькую Хему и мою божественную крошку Хад-дудж и ясно дал понять, что особы старше пятнадцати — не для меня. В этот момент улыбка на его старом лице буквально сочилась патокой, и он уже просто ласково и сладострастно поглаживал свои пальчики. «О, вы правы, правы, месье Мусс! Эти малышки — поистине бесценные жемчужины. У нас про них говорят, что они подобны первым нежным побегам пшеницы, которые возвещают о том, что жизнь вернулась на землю» — или какую-то ахинею в этом роде. Вряд ли мне удастся припомнить все, что он говорил, потому что его было уже не остановить, в такое упоение его привел оборот, который принял наш разговор, и он принялся восхвалять деревья в цвету, раннее отрочество, половодье рек, молодых голубков, которые еще только учатся летать, причем все — абсолютно безлично, так что, как я теперь понимаю, именно я выложил все, он же не сказал ровным счетом ничего, ничегошеньки. Тут я закинул удочку насчет того, что, как вы сами понимаете, найти здесь натурщицу чертовски трудно, такое разве что во сне может присниться, только вот если в квартале Мулая Абдаллаха, хотя и там это почти невозможно. А он все кивал и поддакивал: «О да, конечно, понимаю… Ах, да, в квартале Мулая Абдаллаха… Разумеется, почти невозможно, вы совершенно правы». Так что, в конце концов, пришлось мне поставить вопрос ребром. «Си Джафар, — спросил я, — как вы полагаете, сможете ли вы, используя свое влияние, достать мне натурщицу?» И тут эта старая образина просто закрыла глаза, как кот, которого чешут за ухом. Он уже успел нацепить обе пары своих очков, да еще этот белый шелковый капюшон поверх фески, так что кот из него получился презабавный, уверяю вас. Наконец он открыл глаза и изрек: «Я понимаю, месье Мусс, с какими трудностями вам приходится сталкиваться. Лично вы мне симпатичны. Я бы даже сказал, очень симпатичны, и, уверяю вас — чего бы мне это ни стоило, — натурщица будет у вас ровно в девять часов завтра утром». Именно это мне и хотелось услышать, и я решил, что это всего лишь дипломатический ход, дабы сменить тему.

вернуться

84

Великолепная, мсье. — В самом деле? (фр.)

вернуться

85

Ребаб — смычковый инструмент, похожий на скрипку. Гуинбри — щипковый инструмент, наподобие лютни.