Речь Ар-Шегира постепенно перешла в песню, и слон покачивался ей в такт. Карас стоял, опершись на лопату, и ничего не понимал: ему казалось, будто он слушает умиротворяющую молитву. Кончив, Ар-Шегир воздел руки к небу. Слон обвил хоботом его туловище, согнул неприкованную левую ногу и поставил Ар-Шегира себе на колено. Ар-Шегир поднял сложенные лодочкой ладони и нежно погладил слону веко. Уши Бинго колыхнулись. Ар-Шегир поклонился ему, и священное животное осторожно опустило вожака на землю. Индус еще раз поклонился Бинго и покинул слоновник.

У Караса немного отлегло от сердца, но его недоверчивый разум тут же стал нашептывать ему: «Что такого сказал тебе этот человек?! Что изменилось?» Карас отставил лопату в сторону и направился в шапито. Возле манежа, в ожидании своей очереди, стояли братья Гевертсы. Увидев их, Карас подумал, что, пожалуй, они разберутся в его деле лучше, чем индус. Поздоровавшись со старшим из братьев, Альбертом, которого он уже знал в лицо, Карас спросил у него совета.

Альберт и Густав Гевертсы — «Duo Bellini», были шведами генуэзского происхождения; их дед попал когда-то в Швецию с генералом Бернадотом и открыл в Упсале торговлю кофе и южными плодами. Двоим его сыновьям, Иоганну и Ламберту, надлежало учиться, но со временем оказалось, что, в общем, не идет ни то, ни другое — ни торговля отца, ни учеба сыновей. Обоих молодых Гевертсов несравненно больше привлекала гимнастика, нежели латынь, и когда отец признался, что ему нечем платить за их учебу — так плохи его дела, он вынужден был смириться с тем, что парни превратили свое любимое развлечение в ремесло. Иоганн и Ламберт сообща подготовили интересный силовой акробатический номер и в качестве «Frères Gevaerts»[73] уехали в Париж искать счастья в искусстве манежа, которое там в то время процветало. Стройные, атлетического сложения, белокурые юноши сумели хорошо продать свой номер. Они устроились, выступали с успехом, женились. Результатом этих двух браков и были кузены Альберт и Густав, которые смягчили силовые номера отцов и выступали с прыжками, пируэтами, сальто, а также «работали на смех». Как почти все настоящие артисты, они были молчаливы; их энергия прорывалась наружу лишь во время представления, на манеже, вся же остальная жизнь являлась непрерывной подготовкой к пятиминутному номеру. Так и теперь, Альберт отвечал Карасу односложно. Вскоре, однако, он стал вслушиваться в его сетования и даже подозвал Густава.

— Поди-ка сюда, Густ, это любопытно. Вот Антонин, отец Вашку — ты его знаешь, отдал парнишку в обучение Ахмеду. А Ромео начинает с того, что гнет ему позвоночник. Как он это делает? Ногу на ступеньку, а парнишку через ногу? На спину, наверное? И давит на него, будто сломать хочет? И качает на ноге?

Карас страдальчески кивал головой. Братья переглянулись.

— Это и есть настоящая школа, Берт.

— Верно, Густ. Отец всегда говорил, что у старых комедиантов на все своя метода.

— А мы сразу начали с обезьяньих прыжков. Гибкий позвоночник — вот чего нам не хватает.

— И ведь до чего просто: перегнуть через колено. Меня отец тоже перегибал, только пузом вниз, когда порол.

— Век живи — век учись. Только нам, к сожалению, учиться уже поздновато. Но, женись я, Берт, я бы с пяти лет стал гнуть детям позвоночник.

— Само собой, Густ, чем раньше, тем лучше. Замечательную штуку ты нам рассказал, Антонин. Самим-то нам неудобно глазеть на работу этого берберийца. А ты каждый день будешь наблюдать за ним — так рассказывай нам обо всем, что Ахмед будет делать с Вашку.

— Да уж все, Антонин, все: как он его гнет, как давит, как выкручивает, привязывает ли он ему руки к ногам, бьет ли его ногой — они, говорят, и ногами бьют…

— Боже милостивый! — ужаснулся Карас.

— Да, да. И если бьет, то заметь, в какое место и сколько раз. Думаю, что в некоторых случаях пинок — незаменимая вещь…

— Главное, проследи, как он бьет — носком или плашмя, всей ступней. Я думаю — плашмя.

— А когда дойдет до оплеух… Ну, это нам Вашку сам покажет, как Ахмет учит его раздавать оплеухи…

«Duo Bellini» неожиданно воспламенились и принялись мечтательно смаковать все пытки, какие только помнили. Карасу, искавшему участия, стало еще горше.

— Господин Альберт, ради бога… Выдержит ли парнишка все это? Оставлять его у Ромео?

Возбужденные акробаты недоуменно уставились на него.

— Ах, вот оно что! — воскликнул Альберт, и лицо его снова стало задумчиво-серьезным. — Не дури, Антонин. Либо в твоем парнишке есть что-то, либо нет. Если нет, он сразу сбежит от Ахмеда, и больше ты его туда палкой не загонишь. Но поскольку он еще не сбежал, видно, в нем все-таки что-то есть. А раз так, то уже через неделю он не будет чувствовать ни удара, ни падения.

— Правда, правда, Антонин, — добавил Густав Гевертс, — поверь нам, это самая лучшая школа. Верно я говорю, Берт?

— Верно, Густ. Однако Гамбье уже увозит клетку, пошли скорее, пока не вывели лошадей.

Разочарованный Карас почувствовал, что его надежды не оправдались: он попал явно не по адресу, ища сочувствия у этой парочки. Тут он увидел проходившего мимо капитана Гамбье и приветствовал его французским «бонжур».

— Bonjour… oh, c’est Anton…[74] Я видел Вашку у Ахмед… Поздравляю… Превосходно, превосходно… Il est vraiment magnifique, се petit gare…[75] Вашку, браво, очень браво…

Карас поклонился в ответ на эти комплименты, но ему стало совсем не по себе. И в дальнейшем, с кем бы он ни заговаривал, все одобряли действия Ахмеда. Только два человека немного посочувствовали ему. Одним из них была госпожа Гаммершмидт. Она сжимала и заламывала руки, когда Карас рассказывал ей о том, что происходило утром у синего фургона, кричала: «Schrecklich! Entsetzlich! Das herzensgute Kind!»[76] и пообещала принести Вашеку два пирожка от обеда, чтобы хоть немного подсластить ему горькую жизнь. Другим человеком, осудившим жестокость Ахмеда, оказался господин Сельницкий. Взгляд дирижера подернулся пеленой, когда он слушал Караса. Потом даже блеснула слеза, но Карас уже знал, что слезы в глазах капельмейстера не следует считать признаком растроганности. И действительно, господин Сельницкий молча все выслушал, опрокинул стопочку, посмаковал коньяк и сказал:

— Этого следовало ожидать. Я считаю, что семилетнему мальчику нужно учиться играть на рояле. Но ведь вы не можете возить рояль вместе со зверями?! В этом-то и заключается проклятое противоречие между жизнью и искусством. Сервус!

После всех этих разговоров стало ясно одно: надо ждать, с чем придет Вашек к обеду, что скажет он сам.

Когда Карас примчался к «восьмерке», Вашек уже сидел на лесенке.

— Ну что, сынок, как ты там с Ахмедом-то?

— Хорошо, папа, — ответил Вашек непривычно серьезным тоном. — Дело пойдет.

— А что же вы делали?

— Ахмед два часа учил меня ходить как в балете и кланяться публике.

— Что?… Кланяться!..

— Угу. Ахмет говорит, что самое трудное — это раскланяться публике на все стороны. Ахмед хочет, чтобы я кланялся хорошенько, по всем правилам. Он говорит, что теперь этого никто не умеет делать.

— Но ведь я утром был там и видел… Видел… как он мучил тебя…

— Ты приходил туда, папа? — Вашек взглянул на отца и стал еще серьезнее.

— Приходил… и видел…

— Тебе нельзя смотреть, папа. Нельзя!

Карас еще никогда не слышал от Вашека подобных слов. Что-то взрослое сквозило в его тоне, какая-то решительная нотка, напомнившая ему Маринку.

— Почему ж нельзя?..

— Потому что тебе этого не вытерпеть, папа, — твердо сказал Вашек. И добавил: — А я вытерплю.

В нем снова заговорил ребенок, и он повторил с мальчишеским упрямством:

— И вытерплю, и вытерплю, и вытерплю! И буду прыгать лучше Паоло!

вернуться

73

Братьев Гевертс (франц.).

вернуться

74

Добрый день… а, это ты, Антон… (франц.).

вернуться

75

Он просто великолепен, этот малыш… (франц.).

вернуться

76

Кошмар! Ужас! Такой милый ребенок! (нем.).