Во-вторых, «имеющиеся классы» третьего сословия, которые, естественно, стали определять жизнь новой Франции, находились посередине и в другом смысле. В плане как политическом, так и социальном их интересы находились в противоречии с интересами аристократии, с одной стороны, и с интересами народа — с другой. Для тех, кого мы можем задним числом назвать умеренными либералами — ибо само слово, как и проделанный ими анализ революции, появилось во Франции лишь после падения Наполеона[61], — драма революции состояла в том, что поддержка народа была необходима для борьбы против аристократии, старого режима и контрреволюции, в то время как интересы народа и средних слоев общества находились в серьезном противоречии. Как заявил сто лет спустя А. В. Дайси, наименее радикально мыслящий из либералов, «расчет на поддержку парижской черни подразумевал попустительство актам грубого произвола и преступлениям, делавшим невозможным создание свободных институтов во Франции. Подавление выступлений парижской черни было равнозначно наступлению реакции и, вполне возможно, возрождению деспотизма»[62]. Иными словами, без народа нет нового порядка, с народом — постоянная опасность взрыва социальной революции, что, как представляется, стало реальностью на короткий срок в 1793—1794 годах. Создателям нового режима необходима была защита как от старой, так и от новой опасности. Ничего удивительного, что непосредственно в ходе событий и позднее они стали рассматривать себя как средний класс, а революцию — как классовую борьбу против аристократии и бедноты.

А могло ли быть иначе? Современная ревизионистская теория, гласящая, что Великая французская революция в определенной мере не была необходима, то есть что развитие Франции в XIX веке происходило бы точно таким же образом и без нее, не учитывает того факта, что история не знает сослагательного наклонения. Даже в более узком контексте рассуждений \45\ о том, что «перемены, приписываемые революции... не привели к социальным сдвигам, достаточно крупным для преобразования социальной структуры», и что капитализму не надо было «расчищать дорогу» по той простой причине, что старый режим не чинил ему особых препятствий и что сама Великая французская революция лишь замедлила последующее развитие общества, повторяю, даже в этом контексте очевидно, что умеренные 1789 года вовсе не обязаны были придерживаться именно этой точки зрения хотя бы лишь потому, что она отражает концепцию, которая возникла в последние десятилетия XX, а не XVIII столетия[63].

Почти с момента созыва Генеральных штатов стало очевидно, что просвещенная программа реформ и движения вперед, по поводу которой пришли к согласию все люди доброй воли, все образованные люди независимо от их происхождения, будет проведена не сверху, не монархией, как ожидалось, а новым режимом. Ее осуществила революция, революция снизу, поскольку революция сверху, какой бы желательной она ни представлялась в теории, была в 1789 году уже совершенно невозможна. Более того, революция не произошла бы вообще, если бы не вмешательство простых людей. Даже де Токвиль, который размышлял над тем, как хорошо было бы, если бы подобную революцию произвел какой-нибудь просвещенный аристократ, ни на минуту не предполагал такой возможности[64]. И хотя на каждой стадии революционного процесса находились люди, которые считали, что дело зашло слишком далеко и желательно было бы остановить этот процесс, либеральные историки периода Реставрации, в отличие от современных либералов и некоторых ученых-ревизионистов, непосредственно пережили великую революцию и понимали, что подобные события нельзя уподоблять, скажем, современным телевизионным программам, которые можно включить или выключить простым нажатием кнопки. Когда Франсуа Фюре употребляет термин «сбиться с курса» (derapade), то этот метафорический образ следует признать с исторической точки зрения неудачным, поскольку он подразумевает возможность управления процессом, в то время как неконтролируемость как раз и есть неотъемлемая характерная черта великих революций, а также крупнейших войн XX века \46\ и других сходных явлений.

«Люди забыли свои подлинные интересы, свои конкретные интересы, — писал в 1817 году о революции Тьерри, — но было бы бессмысленно пытаться указывать нам на невозможность достижения наших целей, которые вытеснили конкретные интересы... Ведь здесь властвует история, она говорит за нас и заставляет замолчать голос рассудка»[65].

Минье понимал это лучше своих последователей из среды умеренных либералов.

«Пожалуй, было бы слишком смело утверждать, что дело могло принять только такой и никакой иной оборот; однако можно с уверенностью сказать, что с учетом причин, вызвавших ее, и страстей, которые ее двигали и которые она пробуждала, революция не могла не проходить именно в такой форме и не привести именно к такому результату... Возможности предотвратить ее или направлять уже не было»[66].

Я вернусь к вопросу о революции как стихийном явлении, неподвластном человеку, в следующей главе. Подобный вывод — один из самых характерных и важных, сделанных на основании опыта Великой французской революции.

Тем не менее не следовало ли ожидать, что умеренные либералы периода Реставрации, как и их нынешние преемники, будут высказывать сожаление по поводу не поддающегося контролю потрясения, которое испытала Франция? И если ревизионисты правы, считая охватываемую революцией четверть века годами «жестокого потрясения» (une peripetie cruelle), после чего жизнь снова вошла в нормальный ритм, не следует ли из этого, что умеренные иногда размышляли над тем, сколь непомерно дорогой ценой пришлось заплатить за столь скромные достижения?[67] Ведь мог бы кто-то из них даже испытывать ностальгию по старому режиму, подобную той, которую туристы порой отмечают у интеллектуалов стран Европы, сбросивших иго Габсбургской монархии в дни их дедов и прадедов? Не следовало ли ожидать массового устремления назад к монархизму, поскольку основы жизни людей были подорваны столь сильно, а получили они столь мало?[68]. Однако ничего подобного не произошло.

Либералы эпохи Реставрации, сколь бы ни были они напуганы событиями но Франции, не отрекались от революции \47\ и не считали, что она нуждается в оправдании. Более того, их историографию один современный им английский консерватор рассматривал как «общий заговор против Бурбонов — поразительный факт оправдания происшедшей революции и тайный призыв к новой»[69]. Он имел в виду Адольфа Тьера, которого даже в 20-х годах прошлого века едва ли можно было обвинить в излишнем радикализме[70]. Сколь бы ни были велики эксцессы времен революции, возникает вопрос: а может быть, это был лучший выход? Франсуа Ксавье Жозеф Дроз, переживший в своей молодости годы террора, выразил эту мысль так:

«Не будем уподобляться тем из древних, кто, напуганный гибелью Фаэтона, просил богов оставить их жить в вечной мгле» [71].

Самое удивительное в позиции либералов Реставрации — это их нежелание отречься от периода революции, который они же сами и осуждали, а именно от 1793—1794 годов — правления якобинцев, свергнутых затем умеренными. Они, конечно, предпочли бы, чтобы революция не пошла дальше 1789 года, дальше «Декларации прав человека и гражданина», чей либеральный характер постоянно подчеркивал Токвиль, или, если говорить конкретнее, принципов Конституции 1791 года[72]. И все же не сам ли Гизо выступал в защиту революции как таковой, считая, что она являет собой «необходимый этап развития общества... страшно тяжелую, но законную борьбу права против привилегий»? Не Гизо ли не желал «отказаться от чего-либо в истории революции»?

вернуться

61

Эволюция этого слова как политического термина хорошо прослежена в статье У. Дайерса «Liberalismus» (Historisches Worlerbuch der Philosophie//Ritter J., Grunder K. (eds.). — Basel — Stuttgart, 1980. — Vol. 5. — Cols. 257—271, где указано, что будущие либералы, такие, скажем, как Сиейес и Констан, до 1814 года не всегда употребляли его именно в этом конкретном значении. Первая политическая группа под таким названием была создана в 1810 году в Испании, где депутаты разделились на «liberates» и «serviles». Несомненно, что под влиянием испанцев это слово именно в этом значении появилось в других языках.

вернуться

62

Dicey A. V. Taine's Origins of Contemporary France//The Nation. — 1984. — April 12. — P. 274 —276 (далее: Dicey A. V. Taine's Origins).

вернуться

63

Runciman W. G. Unnecessary Revolution. — P. 315; Furet F. Interpreting the French Revolution. — Cambridge, 1981. — P. 119.

вернуться

64

De Tocqueville A. Ancien Regime. — P. 176.

вернуться

65

Цит. по: Gossman L. Thierry. — P. 39.

вернуться

66

См. Simon W. (ed.) French Liberalism. — P. 149—141.

вернуться

67

Sedillot R. Le cout de la Revolution francaise. — P., 1987. — P. 282— 277.

вернуться

68

Это очевидно, и хотя скептики говорили о «в основном отрицательном результате» (bilan globalement negatif) в сельском хозяйстве и в других отраслях, даже Седийо фактически не отрицает, что «крестьяне приобрели больше, чем потеряли» (Ibid. — Р. 173, 266), что было в XIX веке общепринятой точкой зрения.

вернуться

69

Essays on the Early Period of the French Revolution by the Late John Wilson Croker. — L, 1857. — P. 2.

вернуться

70

Essays on the Early Period of the French Revolution by the Late John Wilson Croker. — L, 1857. — P. 2.

вернуться

71

Цит. по: Nouvelle Biographie Generale. — P., 1855. — Vol. 13. — P. 810. В XIX веке читателям не надо было объяснять, что Фаэтон — астронавт из греческого мифа, сгоревший в момент, когда его колесница проносилась слишком близко от солнца.

вернуться

72

В незавершенной второй части своего Ancien Regime. См. Kahan A. Tocqueville's Two Revolutions/Journal of the History of Ideas. — 1985. – No. 46. — P. 595—596.