«Вот подрастет он, — думал отец. — я продам фабрику и отправлюсь с ним путешествовать. Он будет кутить, а я буду смотреть за ним и оберегать от опасностей».

Однако человек не может дать другому больше того, что имеет сам, поэтому Адлер, наградив сына железным здоровьем и физической силой, склонностью к эгоизму, богатством и непреодолимым влечением к кутежам, не сумел развить в нем никаких высоких побуждений. Ни отец, ни сын не способны были понять, что можно найти удовлетворение в поисках правды, не чувствовали красоты ни в природе, ни в искусстве, а людей — оба в равной мере — презирали. В обществе, где все сознательно или бессознательно соединены тысячью нитей симпатий и сочувствия, оба они были совершенно свободны, не связаны ни с кем. Отец превыше всего любил деньги, а сына — еще больше, чем деньги; сын хорошо относился к отцу, но по-настоящему любил лишь одного себя и все то, что могло удовлетворить его желания.

Разумеется мальчик рос с гувернерами и ходил в гимназию — до седьмого класса. Он научился говорить на нескольких языках, умел танцевать, со вкусом одеваться и вести салонные разговоры. В обращении с людьми он был приятен, если ему не перечили, остроумно шутил и щедро сорил деньгами. Поэтому все его любили. Только Бёме, смотревший глубже на вещи, утверждал, что юноша очень мало знает и вступил на дурной путь. В семнадцать лет Фердинанд уже вел себя донжуаном, в восемнадцать был исключен из гимназии, в девятнадцать — несколько раз проигрался в карты, а однажды выиграл около тысячи рублей; наконец, на двадцатом году он уехал за границу. Там, несмотря на крупную сумму, полученную от отца, он наделал долгов чуть не на шестьдесят тысяч рублей и этим — правда, невольно — способствовал введению экономии на фабрике, за что обоих, отца и сына, проклинали сотни людей.

За время своего двухлетнего пребывания вне дома Фердинанд объехал почти всю Европу. Он взбирался на альпийские глетчеры, был на Везувии, раз даже поднимался на воздушном шаре, проскучал несколько недель в Лондоне, где дома все как один из красного кирпича, а по воскресеньям нет никаких развлечений. Но дольше и веселее всего он прожил в Париже.

Отцу он писал редко. Но всякий раз, когда что-нибудь производило впечатление на его стальные нервы, он тотчас же сообщал об этом со всеми подробностями. Поэтому письма его были для Адлера настоящим праздником. Старый фабрикант перечитывал их без конца, упивался каждым словом, чувствуя, как каждое из них воскрешает в нем былые пылкие мечты.

Подниматься на воздушном шаре, заглядывать в кратер вулкана, танцевать в тысячу пар канкан в самых богатых салонах Парижа, купать женщин в шампанском, выигрывать или проигрывать, ставя на карту сотни рублей, — ведь это было идеалом ею жизни и даже превосходило все его мечты!.. Письма Фердинанда были для него как бы дыханием собственной его молодости и возбуждали в нем не восторг, для которого он был уже слишком стар, — а новое, неведомое ему доселе чувство умиления.

Когда Адлер читал описания этих кутежей, набросанных наспех под свежим впечатлением, в его трезвом практическом уме начинало шевелиться что-то вроде поэтической фантазии. Минутами он видел то, что читал. Но видения тут же исчезали, вспугнутые мерным гулом машин и шумом ткацких станков.

У Адлера было теперь лишь одно желание, одна надежда и вера: продать фабрику, получить миллион рублей наличными и с этой кучей денег отправиться вместе с сыном путешествовать.

— Он будет наслаждаться жизнью, а я буду по целым дням смотреть на него.

Пастору Бёме совсем не нравились его планы, достойные погрязших в разврате старцев Содома или Рима времен Империи.

— Когда вы исчерпаете все наслаждения и все деньги, что вам останется? — спрашивал он Адлера.

— Ну! Такие деньги не скоро исчерпаешь, — отвечал фабрикант.

III

Наступил день возвращения Фердинанда.

Адлер, как всегда, встал в пять часов утра. В восемь он выпил кофе из большой фаянсовой кружки, на которой голубыми буквами было написано:

Mit Gott fur Konig und Vaterland.[1]

Потом он сделал обход фабрики, а около одиннадцати выслал на железнодорожную станцию коляску за сыном и бричку за его багажом. Потом он уселся на крыльце перед домом, сохраняя обычное выражение тупости и апатии, хотя с нетерпением поглядывал на часы.

День был жаркий. Аромат резеды и акации смешивался с едким запахом дыма. Неумолчному гулу фабрики вторил двусложный крик цесарок. Небо было чистое, воздух напоен покоем.

Адлер вытирал потное лицо и поминутно менял положение на железной скамейке, которая всякий раз скрежетала, словно от боли. Старый фабрикант не притронулся сегодня в полдень к своему мясному завтраку и не пил пива из большой кружки с цинковой крышкой, хотя делал это изо дня в день уже лет тридцать.

В начале второю во двор въехала коляска, в которой сидел Фердинанд, и пустая бричка.

Фердинанд был голубоглазый блондин высокою роста и крепкого сложения, но несколько худощавый. На голове у него красовалась шотландская шапочка с двумя лентами, а на плечах — легкий плащ-накидка с пелериной.

Увидев его, фабрикант поднялся во весь свой богатырский рост и, раскрыв объятия, зарычал:

— Ха-ха-ха! Ну, как поживаешь, Фердинанд?

Сын выскочил из коляски, взбежал на крыльцо, обнял отца и, расцеловав его в обе щеки, спросил:

— Разве сегодня шел дождь, что у тебя засучены брюки?

Отец поглядел на брюки.

— И как этот сумасшедший всегда все подметит! — сказал он. — Ха-ха-ха! Ну, как поживаешь?.. Иоганн! завтрак…

Он снял с сына плащ и дорожную сумку и подал ему руку, как даме. Входя в переднюю, он еще раз глянул во двор и спросил:

— Что ж это бричка пустая? Почему ты не привез вещей со станции?

— Вещей? — повторил Фердинанд. — Ты, верно, думаешь, что я женился и таскаю с собой сундуки, корзины и коробки… Мои вещи вполне умещаются в ручном саквояже. Две рубашки — цветная для дороги и белая для гостиных, фрачная пара, несессер, галстук и несколько пар перчаток, — вот и все.

Говорил он быстро, громко смеясь. Он несколько раз подряд пожимал руку отца, продолжая болтать:

— А как ты поживаешь?.. Что тут слышно?.. Говорят, что твои дела с ситчиками и бумазеями идут блестяще. Но чего же мы стоим?

Они быстро позавтракали, чокнувшись, как полагается, и перешли в кабинет отца.

— Я заведу тут французские порядки и прежде всего французскую кухню, — сказал Фердинанд, закуривая сигару.

Отец презрительно поморщился.

— Зачем нам это? — спросил он. — Разве у немцев плохая кухня?

— Немцы свиньи!..

— А? — переспросил старик.

— Я говорю, что немцы свиньи, — смеясь, продолжал сын. — Они не умеют ни есть, ни развлекаться…

— Постой! — прервал его отец. — Ну, а ты кто?

— Я? Я — человек, космополит, или гражданин мира.

То, что сын назвал себя космополитом, мало трогало Адлера, но поголовное причисление немцев к разряду столь нечистоплотных животных задело его.

— Я думал, Фердинанд. — сказал он, — что эти семьдесят девять тысяч немецких рублей, которые ты истратил, хоть немножко научили тебя уму-разуму.

Сын бросил сигару в пепельницу и кинулся отцу на шею.

— Ах, папа, ты великолепен! — воскликнул он, целуя отца. — Что за неоценимый образец консерватора! Настоящий средневековый барон!.. Ну-ну, не сердись. Нос кверху, духом не падать!

Он схватил отца за руку, вытащил его на середину комнаты, поставил навытяжку, как солдата, и продолжал:

— С такой грудью…

Он похлопал его по груди.

— С такими икрами!..

Фердинанд ущипнул отца за икру.

— Будь у меня молодая жена, я бы запирал ее от тебя в комнате за решеткой. А у тебя еще хватает смелости придерживаться теорий, от которых за версту несет мертвечиной!.. Черт побери немцев вместе с их кухней! Вот лозунг века и людей поистине сильных.

вернуться

1

С богом за царя и отечество (нем.)