В то время как Бёме восстанавливал в памяти план своих действий, на дороге, ведущей к особняку, показался старик Адлер. Это был человек гигантского роста, сутуловатый, неуклюжий, с огромными ногами, одетый в длинный серый сюртук старомодного покроя и такие же брюки. На его красном лице выделялся большой круглый нос и толстые губы, выпяченные, как у негра. Усы он брил, оставляя только жидкие светлые бакенбарды. Когда он снял шляпу, чтобы отереть пот, стали видны его выпуклые светло-голубые глаза, лишенные бровей, и коротко остриженные льняные волосы.

Миллионер приближался тяжелым, размеренным шагом, раскачиваясь на мощных ногах, словно кавалерист. Когда он не утирал потного лица или красной шеи, его опущенные большие руки с короткими пальцами оттопыривались, образуя две дуги, похожие на ребра допотопного животного. Широкая грудь его заметно поднималась и опускалась, дыша, как кузнечный мех. Еще издали он приветствовал пастора флегматичным кивком головы, широко разевая при этом рот и крича хриплым басом: «Ха-ха-ха!» — но не улыбаясь. Да и трудно было представить себе, как бы выглядела улыбка на этом мясистом и апатичном лице, на котором, казалось, безраздельно господствовали суровость и тупость.

И вместе с тем эта грубо вытесанная природой личность была скорее странной, чем отвратительной. Не страх он возбуждал, а чувство беспомощности против его силы. Казалось, в его неуклюжих руках полосы железа должны гнуться с таким же жалобным скрипом, с каким гнется пол фабричных зал под его ногами. С первого же взгляда было видно, что смягчить сердце этого тарана в человеческом образе невозможно, но если бы кто-нибудь ранил его сердце, вся эта махина рухнула бы, как здание, вдруг лишившееся фундамента.

— Как поживаешь, Мартин? — крикнул Адлер с первой ступеньки лестницы и, схватив руку пастора, тряхнул ее сильно и неловко. — Постой-ка! Ты ведь был вчера в Варшаве, — продолжал он, — не слыхал ли чего-нибудь о моем мальчике? Этот полоумный пишет так редко, что только банк знает, где его носит!..

Рядом с Адлером поднявшийся на крыльцо тщедушный Бёме выглядел, говоря словами библии, как саранча рядом с верблюдом.

— Ну, да рассказывай же, — повторил Адлер, усаживаясь на затрещавшую под ним железную скамейку. Зычный голос его удивительно гармонировал с мерным гулом фабрики, напоминавшим отдаленные раскаты грома.

— Разве Фердинанд ничего не писал в банк?

Бёме невольно сразу же был вовлечен в разговор, по поводу которого приехал. Он сел на скамейку против Адлера и с удивительным самообладанием стал припоминать начало первой части своей речи: о неисповедимых путях…

У пастора был один недостаток: он не умел плавно говорить без очков, которые всегда засовывал в самые неподходящие места. Бёме чувствовал, что пора приступить к предисловию, но как начать без очков?.. Он откашлялся, поднялся со скамейки, повертелся туда-сюда — очков нет!

Он полез в левый карман брюк, потом в правый… очков нет!.. Не оставил ли он их дома?.. Какое! Он ведь держал их в руках, усаживаясь в бричку… Бёме сунул руку в задний карман сюртука — нет… в другой — тоже нет! Бедный пастор совершенно забыл первые фразы вступительной части.

Адлер, знавший своего друга, как собственные пять пальцев, забеспокоился:

— Чего ты так суетишься? — спросил он.

— Да вот беда… Очки куда-то засунул…

— Зачем тебе очки? Ты ведь не собираешься читать мне проповедь.

— Да, видишь ли…

— Я спрашиваю тебя о Фердинанде, нет ли от него вестей?..

— Сейчас я отвечу тебе!.. — проговорил Бёме, поморщившись.

Он ощупал боковой карман, но и там очков не нашел. Расстегнул сюртук и из внутреннего кармана вытащил какой-то листок бумаги и большой бумажник, потом вывернул карман, но и там не оказалось очков.

«Неужели я оставил их в бричке?» — подумал он и хотел было сойти с крыльца.

Но Адлер, знавший, что Бёме прячет во внутренние карманы только важные документы, вырвал у него из рук бумагу.

— Готлиб, милый, — смущенно сказал пастор, — отдай мне это, я сам прочитаю тебе, только… я должен раньше найти очки… Куда они могли деваться?

Он побежал вниз, направляясь к конюшне.

— Пожалуйста, подожди, пока я вернусь; прежде всего нужно выяснить, где очки. — И он ушел, потирая обеими руками седую голову.

Несколько минут спустя Бёме вернулся из конюшни совершенно удрученный.

— Должно быть, они потерялись, — бормотал он. — Но я помню, что, садясь в бричку, я в одной руке держал платок, а в другой — кнут и очки…

Раздосадованный пастор опустился на скамейку и мельком взглянул на Адлера.

У старого фабриканта вздулись жилы на лбу, а глаза выкатились еще больше, чем обычно. Он с напряженным вниманием читал записку, а когда кончил наконец, плюнул в гневе на крыльцо.

— Ох, и шельма же этот Фердинанд! — проворчал он. — За два года он сделал долгов на пятьдесят восемь тысяч тридцать один рубль, хотя я посылал ему по десять тысяч в год.

— Знаю!.. Знаю!.. — вскрикнул вдруг пастор и побежал в переднюю.

Через минуту он вернулся с торжествующим видом, неся в руках свои очки в черном футляре.

— Ну конечно! — сказал он. — Да я и не мог их никуда положить, кроме как в плащ! Ну, что за рассеянность!

— Ты всегда теряешь свои очки, а потом находишь, — сказал Адлер, подперев голову рукой.

Он казался задумчивым и грустным.

— Пятьдесят восемь и двадцать — семьдесят восемь тысяч тридцать один рубль за два года! — бормотал фабрикант. — Когда я эту дыру заштопаю, ей-богу, не знаю!

Пастор надел наконец очки, и к нему вернулась его обычная ясность ума. Первая, вступительная часть речи, ради которой он приехал к Адлеру, оказалась уже ненужной. Вторая — тоже. Оставалась третья часть.

Бёме обладал способностью быстро ориентироваться в обстоятельствах и не менее быстро вносить изменения в ранее принятый план. Он откашлялся и, расставив ноги, начал:

— Я понимаю, дорогой Готлиб, что твое отцовское сердце должно быть тяжело ранено поведением твоего единственного сына; я признаю, что на судьбу до некоторой степени дозволено роптать…

Адлер очнулся от задумчивости и спокойно возразил:

— Хуже чем роптать, — надо платить!.. Иоганн! — крикнул он вдруг голосом, от которого дрогнул навес крыльца.

Слуга появился в дверях передней.

— Стакан воды!

Вода была подана в мгновение ока; Адлер выпил ее, потребовал еще стакан, выпил и этот, а потом сказал уже без тени гнева:

— Надо телеграфировать Ротшильдам… Сегодня же пошлю депешу, и пусть этот безумец поскорей возвращается домой. Хватит путешествовать!

Теперь Бёме понял, что не только третья часть его речи бесповоротно потеряна, но и что, увы, хуже того — отец слишком снисходительно относится к проступку своего сына. Как бы то ни было, долг в пятьдесят восемь тысяч рублей — это не только большой убыток, но и злоупотребление отцовским доверием, а следовательно — немалый грех. Кто знает, не пожелал ли бы Адлер, будь у него эти деньги в кармане, основать школу, без которой дети фабричных рабочих дичают и приучаются к праздности.

Исходя из этих соображений, пастор решил выступить не защитником, а обвинителем легкомысленного молодого человека, что сделать ему было нетрудно, так как он знал, каким шалопаем был Фердинанд с малых лет, — и к тому же он нацепил уже на нос очки, без которых ему трудно было что-либо доказать.

Между тем Адлер прислонился к спинке скамейки и, сплетя руки на затылке, запрокинул огромную голову, уставясь в потолок.

Бёме откашлялся, положил руки на колени и, глядя на галстук своего друга, начал:

— Хотя, милый Готлиб, твое христианское смирение перед несчастьем весьма похвально, все же человек для достижения наибольшего совершенства, возможного в сем мире (а оно, ох, как несовершенно перед лицом творца!), должен не только покоряться судьбе, но и быть деятельным. Господь наш Иисус Христос не только обрек себя на смерть, но еще и учил и наставлял. Следовательно, и нам, слугам его, должно не только безропотно переносить страдания, но и направлять заблудших на путь истины…