Откуда среди столь деликатных и робких людей, всегда таких мягких и снисходительных, которые в худшем случае могли отвернуться от него, оказался этот резкий человек, осмелившийся говорить ему в глаза дерзости? Если он на самом деле таков, то почему никто не предостерег его? Почему ошибки молодости должны завершиться так трагически?
Как и раньше, так и на этот раз накануне дуэли припомнилась ему таинственная дверь на фабрике отца, но сейчас она выглядела совсем по-иному. Откройся она, казалось ему, и вместо труб, веревок и метлы он увидел бы гроб с надписью: «Квартира для одинокого». Гроб с такой надписью он видел в лавке одного столяра в Варшаве.
— Квартира для одинокого, — шептал Фердинанд. — Ну и шутник же этот столяр.
Диван в гостинице не отличался мягкостью. Положив голову на подлокотник, Фердинанд вспомнил свой экипаж, в котором нередко возвращался домой после попоек. В экипаже было очень удобно сидеть, но лежать — так же неудобно, как на этом диване. И теперь ему казалось, что он едет в нем, он даже ощущал легкое покачивание, слышал стук колес и цоканье копыт…
Полночь; высоко поднявшаяся луна освещает дорогу. Экипаж трясется, грохочет — и вдруг останавливается.
— Что случилось? — спрашивает Фердинанд во сне.
— Гославскому оторвало руку, — отвечает ему чей-то тихий голос.
— Это тому, у которого жена красавица? — снова спрашивает Фердинанд, как тогда наяву.
— Видали, какой умник, — отвечает ему тот же голос.
«Умник? А что такое ум?..» — думает Фердинанд, поворачиваясь на другой бок, как бы для того, чтобы не смотреть на эти видения.
Но видения не исчезают. И он видит, как тогда наяву, толпу людей, обступившую носилки, на которых кто-то лежит. Видит руку его, прижатую к груди; она обмотана тряпками, на которых чернеют большие пятна крови. Фердинанд протирает глаза… Тщетно. По-прежнему и люди стоят и носилки, — и все это так явственно, что даже видны на дороге укороченные тени предметов и людей.
— Как этот человек страдает, — прошептал Фердинанд. — И он должен умереть, — добавил он. — Ах, умереть!
Ему казалось, что он и есть этот человек на носилках с раздробленной рукой, страдающий, безнадежно больной, и что это его бледное тело освещает мрачная луна.
Откуда такие мысли? С каких это пор шампанское вызывает такие грустные видения?
Вдруг он испытал неведомое прежде ощущение. Он почувствовал, как что-то его гнетет, лишает сил, терзает ему сердце и сверлит мозг. Ему хотелось закричать, бежать, где-нибудь спрятаться.
Фердинанд вскочил на ноги. В комнате уже смеркалось.
— Что за черт! Да ведь я боюсь!.. — прошептал он. — Я боюсь? Я?..
С трудом он разыскал спички, рассыпал их, поднял одну, чиркнул — она погасла, снова чиркнул и зажег свечу.
Потом он поглядел на себя в зеркало. Лицо у него посерело, под глазами темнели круги, зрачки сильно расширились.
— Я боюсь? — спросил он.
Свеча тряслась у него в руке.
— Если завтра у меня так будет прыгать пистолет, хорош я буду, — сказал он.
Он посмотрел в окно. Там, в квартире внизу, на другой стороне улицы, сидел за письменным столом Запора и все еще писал — ровно и спокойно.
Это зрелище сразу отрезвило Фердинанда. Его энергичная натура взяла верх над призраками.
«Пиши, пиши, голубчик, — подумал он, глядя на судью, — а я поставлю тебе точку».
В коридоре послышались шаги. В дверь постучались.
— Вставай, Фердинанд, уже все готово для кутежа, — крикнул кто-то.
Услышав знакомый голос, Фердинанд окончательно овладел собой. Если бы ему понадобилось броситься в пропасть, утыканную штыками, он бы и глазом не моргнул. Он снова ощущал в себе силу льва и ту, присущую лишь юности, безумную отвагу, для которой не существует ни опасностей, ни преград.
Когда Фердинанд распахнул двери и увидел своих приятелей, он от души расхохотался. Он смеялся над своим минутным волнением, над призраками, над тем, что он мог себя спросить: «Неужели я боюсь?»
Нет, он ничего не боится, даже того, что небесный свод может обрушиться ему на голову. Если не по взлетам высокого духа, отнюдь ему не свойственным, то по отваге он был настоящим орлом, который восседает на молниях, словно на ветвях, и смело глядит в божественный лик самого Юпитера.
До восхода солнца шел пир под предводительством Адлера. Окна в ресторане содрогались от хохота и криков «ура», а за вином пришлось посылать в соседние лавки.
Около шести утра из города выехало четыре экипажа.
VII
Уже несколько дней, как на склады фабрики прибывали большие партии хлопка. Адлер, предвидя повышение цен, закупил его на все свои наличные деньги. На фабрику была доставлена только часть товара, между тем как огромное его количество оставалось еще на английских и немецких складах.
Фабрикант не обманулся в своих расчетах. Уже через несколько недель после того, как он заключил соглашение о доставке хлопка, цены поднялись и с тех пор беспрерывно повышались. Его спрашивали, не откажется ли он от покупки, если ему дадут два процента отступного. Но Адлер и слышать об этом не хотел. Он только потирал руки от удовольствия. Давно уж он не помнил такой выгодной операции и уже сейчас предвидел, что, еще до того как будет переработано сырье, состояние его увеличится по крайней мере на треть.
— Ну, скоро я разделаюсь с фабрикой, — говорил он себе.
Удивительная вещь. С той минуты, как он увидел в отдаленной перспективе конец своей многолетней деятельности, его охватило незнакомое ему прежде чувство расслабленности. Фабрика стала ему надоедать. Он тосковал и хотел куда-нибудь уехать. Не раз просил он сына не отлучаться так часто из дому, побольше бывать с ним, рассказывать ему о своих путешествиях. Все чаще навещал он пастора Бёме и по целым часам беседовал о предстоящем отдыхе.
— Я устал, — говорил Адлер. — Смерть Гославского и волнения на фабрике уже стоят у меня поперек горла.
Задумавшись, он вдруг добавил:
— Поверишь ли, Мартин, иногда, особенно по утрам, когда неотложная работа вступает в спор с мягкой постелью, я завидую твоему образу жизни. И нередко я говорю себе: а не лучше ли быть пастором? Никто его не проклинает, и сын его не мотает денег, и ею не ругают в газетах… Но это глупости! Я, видно, начинаю стареть.
И, как недавно считал дни своего пребывания на фабрике Гославский, на могиле которого не успела еще осесть земля, так теперь считал месяцы старый фабрикант.
— До июля будущего года должен быть переработан весь хлопок. В июне надо будет дать объявление о продаже фабрики. Не позже августа я получу за нее деньги, так как отдавать фабрику в кредит я не собираюсь, а в сентябре… Фердинанду я ничего не скажу до последней минуты. Вот обрадуется мальчик! Деньги я, конечно, положу в банк, а жить буду на проценты, не то этот шалопай все промотает в два-три года, и на старости лет мне придется поступить куда-нибудь главным мастером… Ха-ха-ха!
Иногда ему снилась высокая, чуть не до неба, гора; из нее вырывался огонь, а он, со свойственным ему упорством, взбирался на вершину. Не раз во сне он поднимался на воздушном шаре высоко, высоко, туда, откуда звезды кажутся больше. То вдруг он видел толпы нарядных, красивых танцоров, наполнявших бесконечные анфилады пышных гостиных. Но повсюду он был один. Фердинанда не было с ним.
Проснувшись, он думал:
«Этот бездельник совсем отучил меня от своего общества, я даже не вижу его во сне. Если мы проживем так еще несколько лет, я забуду, как он выглядит».
Но сына своего он любил все сильнее; потому и позволял ему беситься вне дома, потому и не удерживал при себе, что слишком его любил.
— Как я могу приковать мальчика к фабрике, если она опротивела мне самому? Какое ему дело до того, что я скучаю по нем? Он ведь молодой, а я старик. Ему и нужно развлекаться с молодежью, а у меня свое развлечение — работа.
На следующий день после ярмарки старый фабрикант совершал, как обычно, обход всех мастерских и конторы. Многие рабочие были вчера на ярмарке, и сейчас по всей фабрике передавались рассказы о проделках Фердинанда — разумеется, сильно преувеличенные. Говорили, что он закупил обеды во всех ресторанах и что каждый шляхтич, которому хотелось чего-нибудь поесть или выпить, должен был сперва поклониться молодому барину.