Изменить стиль страницы

Люська раздражительно:

— Пустите, говорю.

Обернулась. И увидела с ужасом, что волосы под диском исчезают, мотор и их, как нитки, наматывает. Закричала Люська не своим голосом:

— Ай-я-яй!!!

Прасковья Яковлевна, которая оказалась ближе всех к Закурдаевой, не растерялась. Надавила красную кнопку. Мотор заглох. Но Люська визжит с перепугу, не умолкает.

Прибежала мастер наш — тетя Даша. Лицо белое — мел мелом. Схватила ножницы, благо они почти возле каждой машины есть, и высвободила Люську, отрезав волосы уже выше плеч.

Люська ревела: жаль волосы, а может, просто от страха. Ее успокаивали, поили водой. Она всегда подкрашивала ресницы и веки очень сильно, потому лицо ее стало черно-фиолетовым от краски. И это само по себе действовало на всех удручающе.

Тетя Даша повторяла и повторяла:

— Сколько раз говорила, сколько раз говорила: работайте с покрытым верхом, работайте с покрытым верхом...

Но ее никто не слушал, все сочувствовали Люське.

Пришли механики, сказали, волосы не обязательно было отрезать, следовало заставить мотор вертеться в обратную сторону.

Но теперь это было все равно что махать кулаками после драки.

Иван Сидорович брызгал слюной, кричал на механиков — молодых, сопливых ребят:

— Под суд отдам, неслухи! Третьего дня предупреждал: накройте мотор чехлом!

«Неслухи» в буквальном смысле не слушали Доронина, возились с мотором, присев на корточки.

Люська расстроилась, не смогла дальше работать, тетя Даша отпустила ее домой.

И вот я смотрю на Закурдаеву, и мне кажется, что прическа «под мальчика» ей больше к лицу. Она молодит ее. Для женщины это всегда важно.

Обеденный перерыв на исходе. Кое-кто из девчонок уже вернулся к машинам. А мы стоим с Люськой возле аквариума, где между камней и водорослей плавают золотые рыбки.

— Я умею хранить тайны, — отвечает Люська сдержанно, но глаза выдают любопытство. И я начинаю колебаться: говорить или не говорить?

Решаюсь:

— Он сделал мне предложение.

Люська жмурит глаза и трясет головой, словно ей что-то мерещится. Потом обнимает меня, шепчет на ухо:

— Поздравляю.

— Спасибо. — Мне легко и радостно. Можно подумать, тайна давила меня.

— Люська, — говорю быстро, — но ведь я совсем босая.

— В каком смысле? — деловито спрашивает она.

— На зиму нет ничего.

— Тебе надо купить сапожки.

— Купить... Видела вчера в магазине, но они же страшней войны.

— Это ерунда, — шепотом отвечает Люська. — Моя мамочка работает в комиссионке. Оторвем парижские. Деньги-то есть?

— Сорок рублей.

Люська щелкает языком, чуть кривится:

— С сороковкой на парижские не прицелишься. Возьми рублей тридцать в кассе взаимопомощи. Десятку я займу...

После работы едем к ее матери в комиссионку.

Я в первый раз вижу Люськину маму. Она, конечно, красивая женщина. Но уже немолодая. И лицо, как маска. Видимо, от кремов и грима. Кинула на меня — сверху вниз — взгляд, грустный и немножко завистливый. Сказала:

— Подъем высокий. Нужно на «молнии». Есть итальянские темно-коричневые. Парижских нет.

— Итальянские тоже хороши.

Люська говорит:

— Они некачественные. А тебе придется ой-ой-ой сколько платить.

— До весны дохожу? — легкомысленно спрашиваю я.

— Как ходить! — улыбается Люськина мама. Улыбается одними глазами. Лицо ее неподвижно. Если всю жизнь так улыбаться, морщинок не будет никогда.

Говорю:

— Я беру.

— Не торопись, — советует Люська. — Зайдем еще. Мама будет иметь в виду.

— Сейчас сезон, — как-то неопределенно говорит Люськина мама. — Приносят мало. Итальянские сапоги модные. Совершенно новые. Обратите внимание, как элегантно сидят они на ноге.

— Беру, — повторяю я.

— Пожалуй, стоит, — соглашается Люська.

Мы выходим из магазина через черный ход. Идем мокрым, грязным двором, освещенным лишь чуть-чуть светом, падающим из окон дома.

— Тебе повезло, — говорит Люська.

Я удивляюсь:

— Сама же говорила, парижские лучше.

— Я не про сапоги, — качает она головой. — Буров — мужчина стоящий.

Мне хорошо от этих слов. Хорошо...

4

Рассвет не приходил. Но часы уже были утренние. Я догадывалась: чаще проносились машины, окна в соседнем высоком доме, который стоял через дорогу, светились многие.

Лежала с открытыми глазами, рядом, согнувшись калачиком, легко и спокойно дышал Буров. Впервые после смерти мамы я просыпалась в этой комнате не одна. Мне всегда было хорошо, когда мама была рядом. И в то утро за долгие-долгие месяцы от меня впервые отступилось противное чувство одиночества. Хотелось встать. Хотя я точно знала, что вставать так рано не обязательно. Выходной день. На работу только завтра. Я слышала, вступающим в брак дают три выходных дня. Но Буров вчера сказал:

— Не будем афишировать свои отношения на фабрике. Новости имеют способность распространяться сами по себе.

— Тебе стыдно, что я рабочая? — спросила я.

— Мне стыдно, что ты задаешь такой глупый вопрос.

— Вопрос нормальный и очень жизненный. Гораздо приятнее сказать: моя жена актриса, студентка МГУ или дочь академика.

— Мне достаточно того, что моя жена красавица.

— Красавиц много, — возразила я, разумеется покраснев, увы, от тщеславия.

— Не женщинам судить об этом.

— Ты забываешь о равноправии.

— Женщины весьма вольно толкуют это слово. И я за равноправие общественное, политическое, социальное. Но штопка белья, мытье посуды — это удел женщины.

— Их призвание, — иронизировала я.

Буров спокойно возразил:

— Нет, удел. Так было всегда. Даже в каменном веке. Мужчина охотился, добывая пищу... Женщина рожала детей, поддерживала в пещере очаг. Вам же про это рассказывали в школе.

— Я не помню всего, что мне рассказывали в школе. Всегда была невнимательной. Многое отскакивало от меня, как мяч от пола. Но я хорошо помню, что сейчас не каменный век. И женщины сами добывают себе пищу.

— Лично я могу об этом лишь сожалеть.

— Какое благородство! Хотела бы я знать, как мы прожили бы на твою редакторскую зарплату, если я за своим конвейером зарабатываю в два раза больше. Может, поэтому ты и не хочешь свадьбы?

Если бы мне пришлось начать жизнь вновь, вот этого я бы не повторила.

Он изменился в лице. Побледнел. И даже осунулся. Сказал, нет, выдавил слова, как пасту из тюбика:

— Я не люблю церемоний.

— А я люблю.

— Тогда тебе надо выходить замуж каждый год. Надо всегда делать то, что любишь.

Этот разговор был вчера. Вчера вечером.

Мы шли тогда Сокольниками. Мимо Оленьих прудов. Вода в них была тусклая, свинцовая, побуревшие листья плавали, точно детские кораблики.

— Я не собираюсь выходить замуж каждый год. У меня другие планы.

— План — залог прогресса.

— Залог прогресса? — переспросила я, предоставляя ему возможность выговориться.

Но он не клюнул на эту удочку. Я наболтала много лишнего. Наверное, потому, что не знала, совсем не знала, люблю Бурова или нет. За всю свою жизнь я любила только одного человека — мать! К Бурову у меня были совсем другие чувства. Любовь ли это? Все-таки не может быть, чтобы родную мать и чужого мужчину можно было любить одинаково.

Он молчал. Я нет. Словно во мне был какой-то магнитофон. И выбалтывал мои мысли:

— Ты женился только потому, что я отдалась тебе там, в Туапсе, в гостинице? Не делай этого! Я не пойду жаловаться в партком. Не бойся!

— Я никогда никого не боюсь, — раздраженно ответил он.

— Тебя мучает совесть. Соблазнил невинную девушку. Кстати, ты уверен, что я была невинная?

Он остановился. Встряхнул меня за плечи. И в глазах его, даже сквозь очки, я различила столько гнева, что малость струсила. Он сказал:

— Я всегда во всем уверен. Даже в том, что не должен на тебе жениться. Но я женюсь, потому что люблю...

Я обняла его и поцеловала. Он взял меня под руку. И мы пошли дальше. В парке было пусто, сыро. Небо тускло серело. Подкрадывались сумерки.