Лишь одно настораживало его. Невдалеке стояла машина с зажженными фарами. Пока он в темноте искал замочную скважину и отпирал дверь, машина подъехала. Фары ослепили его. Все залил резкий белый свет, потом наступила полная темнота.
Объяснение могло быть одно и так ужасно, что рассудок отказывался его принимать. На него напали. Кто-то стоял сзади него, в темноте. А где была женщина, звонившая по поводу роз?
На этом месте его рассуждения обрывались. Здесь заканчивались события, поддававшиеся разумному объяснению. Дойдя до этого места, он нечеловеческим усилием дотянулся связанными руками до рта и начал грызть ремни. Он кусал и рвал их, как хищники рвут добычу. Но тут у него сломался зуб. Боль была сильной, однако быстро прошла. И он снова принялся за ремни, представляя себя зверем, который перегрызает собственную лапу, лишь бы вырваться из ловушки; теперь он работал не спеша.
Он жевал жесткие, шершавые ремни и немного успокаивался. Освободиться нельзя, но можно хотя бы не поддаваться безумию. Пока он жевал ремни, он сохранял способность мыслить. На него напали. Держат связанным, на голом полу. Два раза в день, а может быть за ночь, где-то неподалеку раздается скрип. Чья-то рука в перчатке вливает ему в рот немного воды. Всегда только воду, довольно холодную. Руки держат его голову крепко, но не грубо. Всовывают в рот трубочку. Он втягивает в себя чуть теплый суп, затем снова воцаряется тишина — он остается один.
Итак, на него напали, связали. Бросили на цементный пол. Кормят его. Судя по всему, он лежит так уже неделю. Что же все-таки произошло? Если он стал жертвой ошибки, то какой? Зачем держать человека связанным на цементном полу? Сердце подсказывало ему ответ, который он не мог принять, не скатившись в безумие. Никакой ошибки нет. То, что случилось, должно было случиться именно с ним и ни с кем другим, и значит?.. Значит, этот кошмар никогда не кончится. Но почему?
Дважды в день, или за ночь, ему давали пить и есть. Дважды в сутки за ноги подтаскивали к отверстию в полу. Брюк на нем не было. Только рубашка. Он справлял нужду, и его оттаскивали на прежнее место. Вытираться было нечем. Правда, руки все равно были связаны. Кругом стоял запах.
Немытого тела. И духов.
Кто находился рядом с ним? Женщина, звонившая насчет роз? Живой человек? Или только пара рук, одетых в перчатки? Рук, тащивших его к отверстию в полу. А еще был слабый запах духов, которым сопровождались кормления и посещения туалета. Кому принадлежали эти руки и эти духи?
Конечно, он пытался разговаривать с руками. Ведь был же где-то рядом рот. И уши. Они не могли не слышать того, что им говорят. Поэтому каждый раз, чувствуя на своем лице и плечах руки, пленник говорил с ними. Он то умолял, то грозил, то пытался спокойно разобраться в случившемся. «Пусть вы меня связали, — плача от бессильной злости, говорил он. — Но ведь каждый человек имеет право знать. Знать, почему его лишили остальных прав. И если у него отнять это последнее право, в мире наступит хаос».
Он не просил отпустить его. Он просто хотел знать, почему его связали. Больше ничего. Хотя бы это.
Но он говорил в пустоту. У рук не было тела, не было ушей, не было рта. В отчаянии он кричал и плакал. Руки не реагировали. И опять: трубка, вставленная в рот. И слабый запах резковатых терпких духов.
Он чувствовал приближение смерти. Единственное, что еще поддерживало в нем жизнь — это жевание ремня. За время, проведенное в плену — не меньше недели, — он едва прогрыз верхний твердый слой кожи. И все же это была, пусть слабая, надежда на спасение. Он жил, пока жевал. Прошла половина срока, отведенного на поездку, через неделю он должен был бы вернуться.
Если бы не ловушка с розами, он бы сейчас находился в Кении, бродил среди орхидей, вдыхая их тончайшие ароматы. Его возвращение ожидается через неделю. И если он не вернется, Ванья Андерсон забеспокоится. Если уже не беспокоится. Вполне вероятно, что бюро путешествий несет ответственность за своих клиентов. Он выкупил билет, но до «Каструпа» так и не доехал. Его могли искать. Ванья Андерсон и турбюро — вот его последний шанс на спасение. А пока он будет жевать ремень, чтобы не поддаться безумию, сохранить остатки рассудка.
Он попал в ад. И не знал, за что. От ужаса он стал грызть ремни. Старался превозмочь страх, понимая, что в этом его единственное спасение. Перетирал зубами кожу ремней. Временами плакал, содрогаясь от рыданий. И продолжал грызть.
Она превратила комнату в жертвенник.
Но непосвященный об этом никогда бы не догадался. Она же своей тайной не делилась ни с кем.
Когда-то здесь было много маленьких комнат. Полутемных, с низким потолком и узкими крохотными окошками, глубоко утопленными в толщу стен. Таким она впервые увидела этот дом. Таким он сохранился в ее памяти. Она хорошо помнит то лето. Бабушка была еще жива. Она умерла позже, в начале осени. А тогда, летом, она сидела в тени, под яблоней, сама похожая на тень. Ей было почти девяносто, и она болела раком. В то последнее лето она почти все время сидела — неподвижная, недоступная для окружающего мира, и детям строго-настрого запретили ее беспокоить. Им не разрешалось шуметь рядом с бабушкой. Подходить к ней можно было только, если она сама подзовет.
Как-то раз бабушка подняла руку и поманила ее к себе. Она подошла, робея: старость опасна, старость — это болезни и смерть, страшные темные могилы. Но бабушка встретила ее ласковой улыбкой, над которой была не властна даже болезнь. Говорили ли они о чем-нибудь? Она не помнит. Но в то лето бабушка еще была жива, и оно осталось в памяти ощущением счастья. Шел 1952-й или 1953 год. С тех пор, кажется, прошла целая вечность. Тогда ничто не предвещало грядущих катастроф.
Прежде комнаты были маленькими. Лишь в конце 60-х, когда дом перешел к ней, здесь произошли большие перемены. Все внутренние перегородки, которые можно было убрать, сломали. Она занималась этим не одна, ей помогали двоюродные братья — молодые парни, они были рады возможности поразмяться. Но она и сама била кувалдой, да так, что дом сотрясался, и штукатурка разлеталась во все стороны. Наконец из строительной пыли и грязи показалась большая комната с огромной печью — печь было решено не трогать, и теперь она, словно диковинная гора, возвышалась в самой середине. Все, заходившие в дом после ремонта, в восхищении замирали на пороге. Дом был тот же и одновременно совсем другой. Через широкие окна струился яркий свет. А при желании окна можно было закрыть дубовыми ставнями. Их изготовили по ее заказу и прикрепили с наружной стороны дома. Старые полы починили, вместо низкого потолка над головой теперь виднелись балки крыши.
Кто-то сказал, что стало похоже на церковь.
С тех пор она мысленно называла комнату своим святилищем. Здесь она проводила время в одиночестве, чувствуя себя центром мироздания. Сюда пряталась от забот и тревог окружающего мира.
Случалось, она подолгу не приезжала в свой храм. Ее расписание часто менялось. Время от времени она даже всерьез подумывала продать дом. Слишком много воспоминаний оказались неподвластны ударам кувалды. Но как решиться на расставание с большой уютной печью, заново облицованной и возвышающейся посреди комнаты белым утесом? Печь стала частью ее самой. Порой ей казалось, что печь — ее последний оплот в жизни.
А потом пришло письмо из Алжира.
И все переменилось.
Она решила никогда не расставаться со своим домом.
В среду двадцать восьмого сентября в три часа дня она была в Вольшё. Она въехала со стороны Хеслехольма — хотя сама жила в противоположном конце поселка — и по пути остановилась возле магазина, чтобы сделать покупки. Она знала, что́ ей потребуется. Сомневалась только по поводу трубочек. Но на всякий случай решила купить еще упаковку. Продавщица поздоровалась с ней. Она улыбнулась в ответ и сказала что-то про погоду. Поговорили об ужасной катастрофе на пароме. Потом она расплатилась и поехала дальше. Дом рядом с ней пустовал. Хозяева приезжали в Вольшё только летом, в июле. Они были немцы, жили в Гамбурге, а в Сконе проводили отпуск. При встрече они раскланивались, но близко не общались.