Изменить стиль страницы

«Что у нас делается? Голод в Финляндии, голод в Архангельской, Вологодской, Тобольской, Пермской и других губерниях, неурожай повсюду, упадок земледелия, застой фабричной промышленности, повсеместная дороговизна жизни и страшное безденежье. Вот краткий перечень всем известных явлений нашей экономической жизни. Мы переживаем тяжелое время, время экономического кризиса» (1863, 3, I, 37), — писал он в марте 1863 года, когда вся либеральная журналистика трубила по поводу блистательных результатов правительственных реформ. По мнению же Соколова, и после реформы 19 февраля «народ живет бедно, грязно и перебивается со дня на день».

В своих статьях Соколов последовательно проводит отрицательный взгляд па положение дел в пореформенной России. «Отрицание — это дух истории, это сама жизнь. Поэтому и самый прогресс есть не что иное, как прогресс отрицания, его развитие и непрекращаемое движение» (1862, 5, III, И), — формулирует он свои исходные позиции, столь близкие «Русскому слову», в одной из первых же своих статей.

Правда, в своих статьях — он прежде всего выступал в «Русском слове» как экономист — Соколов замечает в жизни и некоторые перемены, связанные с тем, что крестьянская реформа, несмотря на всю ее ограниченность, дала большой простор буржуазному развитию страны. «…На развалинах крепостного права появился вольнонаемный труд и, затем, в промышленности и торговле провозглашено свободное соперничество» (1863, 1, I, 13). Более того, в статьях Соколова в 1863 году звучит забота о том, чтобы развитие промышленности, основанной на вольнонаемном труде, шло интенсивнее и быстрее. В статье «Чего не делать?», например, он яростно протестовал против вывоза хлеба и сельскохозяйственного сырья за границу, ратовал за собственные фабрики и заводы, за коренное улучшение земледелия, подчеркивая при этом, что «устройство фабрик и заводов всегда предшествует и способствует развитию рационального земледелия». «Вывозить хлеб и сырые продукты па дальние рынки и за границу — значит продавать, отчуждать самую землю, обращать ее в бесплодную пустыню. Поэтому каждый земледелец… должен желать, чтобы по соседству с ним заводились фабрики, заводы, куда бы он мог сбывать свой хлеб…» (1863, 3,I, 45), — писал он.

Соколов не может принять «теорию народного самозаклания», по которой русское государство «должно заниматься земледелием, а не фабричной промышленностью», — потому что теория эта на практике означает «навсегда отказаться от свободы народного труда и экономического развития». Он — за всемерное развитие национальной промышленности, ибо «чем страна более развита, и чем более скопила капитала, тем она сравнительно богаче». Как ни парадоксально, из этого же стремления к быстрому промышленному прогрессу он исходил и в том случае, когда решительно протестовал против строительства в России железных дорог. Соколов отдает отчет в необходимости и пользе железных дорог в высокоразвитых экономических странах. Но, задает он вопрос, нужны ли железные дороги в России? «Развиты ли у нас производство, промышленность и торговля настолько, чтобы мы действительно в них нуждались?» (1863, 3, I, 15). По его мнению, строить железные дороги выгодно и необходимо лишь тогда, когда в стране будут развиты промышленность и сельское хозяйство. Сейчас, по мнению Соколова, усиленное строительство железных дорог тормозит развитие промышленности, потому что заберет все капиталы и будет способствовать вывозу русского хлеба за границу. Протест Соколова против строительства железных дорог был наивен, однако диктовался он стремлением максимально ускорить развитие промышленного производства в России. Но был ли Соколов апологетом буржуазного развития страны? Нет. В своем отношении к капитализму он занимал позицию, типичную для «Русского слова» и общую для всех шестидесятников. Понимая относительную прогрессивность буржуазно-промышленного развития в сравнении с рутиной и застоем крепостничества, Соколов отдает себе отчет в том, что «…благосостояние народа измеряется не столько количеством накопленных богатств, сколько равномерностью и правильностью их распределения. В настоящее время даже передовые, цивилизованные народы, французы и англичане, жестоко страдают от нищеты. Вот почему экономисты пишут свои сочинения о богатстве этих народов, умирающих с голоду» (1863, 3,I, 6).

Главный пафос творчества Соколова — обличение капитализма и буржуазной политэкономии. Исходные позиции этой критики те же, что и у Чернышевского: переосмысленный закон трудовой стоимости, открытый классиком английской политэкономии Адамом Смитом, — то «экономическое учение, которое объявляет труд первым источником богатства народа» (1862, 5, III, 13). Если труд — источник богатства, то, следовательно, все плоды его должны принадлежать трудящимся. Таков «великий принцип экономической жизни обществ». «Но если труд — только один труд — есть принцип богатства, то, с другой стороны, каков же принцип той ужасной нищеты, которая разъедает цивилизованный Запад?» (1862, 11, I, 13), — спрашивает Соколов. Он выступает как защитник интересов «самого бедного и многочисленного класса людей». Оп отвергает учения современных ему буржуазных политэкономов именно потому, что видит классовый смысл этих учений: защиту интересов имущих классов общества. «Политическая экономия, — скажет он несколько позже, — теория лихоимства; другого определения нет и быть не может» (1865, 8, II, 3). Соколов обрушивает свой сарказм прежде всего на небезызвестного Мальтуса — автора теории перенаселения, утверждавшего естественную закономерность голода и нищеты, так как народонаселение будто бы растет в геометрической прогрессии, а продукты питания увеличиваются в арифметической. «Заслуга Мальтуса, — иронизирует Соколов, — состояла в том, что он, к неописуемому восторгу школы экономистов, первый провозгласил политическую экономию как доктрину нищеты, рабства и смерти» (1862, 5, III, 18). Соколов видит в теории Мальтуса фундамент политической экономии, апологетизирующей буржуазный строй. С его точки зрения и Рикардо и Джон Стюарт Милль, да, собственно, все политэкономы после Адама Смита — «замечательные глашатаи этой теории».

Впрочем, уже в этом утверждении Соколова ощутима ограниченность его критики буржуазной политэкономии, выражавшаяся в огульности  и антиисторизме многих оценок, что шло, в свою очередь, от дилетантизма и эклектичности, свойственных воззрениям Соколова. Вряд ли правильно сводить учение Рикардо или Дж. Ст. Милля к теории мальтузианства; вряд ли справедливо одним взмахом пера перечеркивать всю буржуазную политэкономию после Адама Смита. По-видимому, эта-то дилетантская размашистость оценок, с такой явственностью проявившаяся впоследствии, скажем, в его статьях о Милле, и заставила Чернышевского сказать Соколову, что он — за сотрудничество его в «Современнике», но только не по вопросам политической экономии. Экономические статьи Соколова, с точки зрения Чернышевского, серьезного научного интереса, по-видимому, не представляли. Их значение в большой степени было публицистическим.

Пристальное внимание Соколова к проблемам политической экономии, его яростная критика буржуазного общества отнюдь не были оторваны от насущных и нерешенных вопросов российской действительности; и прежде всего от центрального, главного вопроса: каким путем пойдет развитие России? Соколов здесь отвечал, казалось бы, определенно: «Россия решительно не может идти тем избитым путем экономического развития, которым шли до сих пор западные государства» (1863, 2, I, 2).

Но каким образом Россия может избежать «избитого пути экономического развития», свойственного буржуазной Европе? На этот вопрос в статьях Соколова 1862–1863 годов ответа нет. Зато в них можно встретить наивные рецепты общественных преобразований, свидетельствующие, что Соколов не зря в 1859 году в течение ряда месяцев чуть не ежедневно посещал Прудона.

Знаменательно, что с французским мелкобуржуазным социалистом, отцом анархизма Прудоном Соколов познакомился через Герцена. Герцен был другом Прудона. Он называл его «неукротимым гладиатором» и высоко ценил его «смелую речь, едкий скептицизм, беспощадное отрицание, неумолимую иронию». Сила и значение Прудона, по словам Герцена, были в отрицании, в критике несправедливых общественных порядков. «Прудон не создавал, — писал Герцен, — он ломал, он воевал, а главное — он двигал , он все двигал , все покачивал, все затрагивал, отбрасывая условные уважения, освященные навыком понятия, и принятый без критики церемониал ‹…›. Это была своего рода ликвидация нравственно-недвижимых имуществ».