Изменить стиль страницы

Берег приближался. Еще не было заметно, что воды между лодкой и берегом поубавилось. Но словно пыль стала рассеиваться над городом, и проступили контуры улиц, домов, вначале больших и белых, а потом и мелких, с темными драночными крышами.

Еще минут пять — и они войдут в гавань. Однако Степка не подозревал, что именно между волнорезом и молом их поджидает испытание. Волны, которым уж очень было вольготно в открытом море, потеряли здесь всю свою важность. Они теснились, лезли друг на друга, разбиваясь о поросшие зеленым мхом камни волнореза, катились к молу, ударялись о него, вздымаясь веером брызг, охали, шипели, отползая назад. Но их накрывали новые волны. И все повторялось бесконечное количество раз…

Руль точно ожил, он, как рыба, вырывался из мальчишеских рук. А отец не мог бросить весла и прийти сыну на помощь. Он только смотрел серьезно и говорил спокойным голосом:

— Держи прямо, сынок! Упрись ногами. Прижимай руки к корпусу…

А сам все время работал веслами, стараясь держать (это было очень трудно) лодку на одинаковом расстоянии от волнореза и мола. Вскоре поняли, что это им удается, что вероятнее всего их не выбросит на волнорез и не ударит о мол. Но самое трудное было еще впереди. Для того чтобы войти в ворота гавани, следовало совершить маневр, развернуть лодку на 90 градусов и поставить ее правым бортом под удар волн. Лодка могла легко перевернуться, и этого нельзя было не понимать. Но лицо у отца было спокойным и мужественным, он ободряюще улыбался. Когда оказались против ворот, он опустил весла и стал всматриваться в море. Вот прошла очень большая волна. Отец крикнул:

— Считай.

— Один, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять…

Десятая волна оказалась маленькой.

— Право руля! — крикнул отец, взмахнув веслами.

Четвертая волна сильно качнула лодку, но пятая не успела. Стремительно они влетели в гавань.

Отец поднял весла в лодку, вынул из нагрудного кармана мокрую пачку папирос. Спросил у Степки:

— Сколько тебе нынче лет?

— Двенадцатый.

— Не испугался?

— Нет.

— Считай себя на год старше.

3

Сколько же сейчас лет Степану? По отцовскому подсчету, наверное, никак не меньше шестнадцати. Один лишь тот день, когда погибла мать Ванды, года стоит. И когда Степку в заброшенной пивной бомбежка прихватила — пострашнее было, чем в лодке. А ночь в Георгиевском? А на батарее Кораблева?

Да. Не к липу ему короткие штанишки.

— Я останусь здесь, — говорит он Любаше. — Буду работать вместе с вами.

— Решение, достойное мужчины, — как-то вяло острит она. Берет носилки и кивает: — Пойдем к бригадиру.

Бригадир рядом.

— Это мой брат Степка. Он будет работать с нами.

Костлявая женщина с большими чистыми глазами вытаскивает из кармана куртки замусоленный, согнутый пополам блокнот и обломком химического карандаша пишет его фамилию.

— Я внесла тебя в список, Степан, — говорит она. — Теперь ты получишь право на обед.

— Спасибо, — говорит он. Хорошее это слово, емкое.

Задание простое. Вначале Степка бы сказал, что очень даже легкое. Выбирать кирпичи из-под обломков. Через час или немного больше у него заболела поясница. Он догадывался, что у женщин, которые работали рядом с ним, тоже болели поясницы. Время от времени они разгибались и, положив руки на бедра, по нескольку секунд стояли неподвижно, и лица их сковывала гримаса боли.

Женщины в бригаде были разных возрастов, разных характеров и конечно же разной внешности. Особенно запомнились ему две.

Анну Парамоновну в бригаде называли просто — «мать». Ей было лет пятьдесят, может, больше, может, меньше. Трудно сказать точно. Потому что Степана смущали ее седые волосы и удивляла кожа на руках и лице, которая была гладкой и блестящей, как у молодой женщины. Мать редко произносила слова, больше молчала. И никогда за весь рабочий день, если не считать минут десять — пятнадцать, потраченных на обед, не отдыхала.

Остальные отдыхали. Женщины утомлялись быстро и каждый час минут по пять — десять сидели в тени, вытирая пот, и тихо переговаривались.

Анна Парамоновна всегда оставалась на ногах. Неторопливо и хмуро она выковыривала кирпичи из-под обломков и складывала их в штабеля.

— Мать, — звал кто-нибудь, — присядь с нами. Умаялась же…

Но Анна Парамоновна ничего не отвечала, словно обращались не к ней, а к кому-то другому. И только когда на улице Шаумяна появлялась почтальонша, мать разгибала спину, выходила к дороге и с надеждой смотрела на почтальоншу, на ее сумку… А та, словно виноватая в чем-то, пожимала плечами и прятала глаза.

Работала с ними и Соня — красивая гречанка с очень черными волосами. Они лежали у нее на плечах, густые, с загнутыми вверх концами. Ресницы у Сони были длинные, а глаза карие, быстрые. Соня казалась всего года на три старше Любаши. Когда мужчины проходили мимо, то останавливались, заговаривали, шутили обыденно. Но на лице у Сони не появлялась улыбка, а взгляд оставался твердым и равнодушным.

Между Анной Парамоновной и Соней существовала какая-то душевная близость. Обе молчаливые, замкнутые, они словно прикоснулись к одному общему горю… Позже Степка узнал, что так оно и есть. У Анны Парамоновны был сын, которого любила Соня. Он воевал. И последнее письмо от него пришло более чем полгода назад…

Домой Степка и Любаша добирались затемно. А мать приходила еще позже. Степка закрывал ставни, Любаша завешивала окна байковыми одеялами. Зажигали коптилку. И сидели у стола в ожидании. Мать всегда приносила что-нибудь поесть. И дети радостно смотрели на ее потертую старенькую корзинку.

В тот вечер, когда пришло письмо от военфельдшера Сараевой, они вернулись домой совершенно разбитыми. Степка потому, что работал только первый день. И с непривычки у него ныли и руки, и ноги, и поясница. На Любашу сильно подействовало письмо. И она была не в себе. И весь день молчала, будто у нее пропал голос.

Ставни Степка закрыл. Но одеялами окна не завесили. И свет не зажгли. И прямо в одежде легли на кровати. Долгое время не говорили ни слова. Потом он спросил:

— Матери скажешь?

— И не подумаю.

— Она же будет ждать письма от отца. Спрашивать нас каждый вечер. А мы должны лгать.

— Правда убьет ее…

— Отец об этом должен сам думать. Он не имеет права заставлять меня лгать.

— А меня?

— Не знаю. Ты его оправдываешь. И ее тоже.

— Кого?

— Фельдшерицу.

— Я ее понимаю.

— Еще бы…

— Хватит дурью торговать, — устало сказала Любаша. — На фронте все иначе.

— Как иначе?

— Не знаю… Но там все по-другому.

— Ты говоришь загадками.

— Нет. Подумай — и согласишься сам.

— У меня нет сил думать, — признался Степка.

— Это другое дело… Может, отец ни в чем и не виноват. Может, этой Диане просто показалось, что он ее любит.

— Со страха?

— Со страха, — тихо согласилась Любаша. Помолчала. И потом добавила: — Я сама напишу письмо Сараевой. Сама. И она все поймет.

Кто-то поднялся по ступенькам. Затем постучал в дверь. Это была мать. Ее немного прихватил дождь. И волосы были мокрые, и старая жакетка тоже.

— Погода портится, — сказала она, войдя в комнату. Тут же спросила: — Писем нет?

— Нет, — ответил Степка.

— Нужно зажечь свет, — сказала Любаша.

4

«До свидания, дом. До свидания, мама, Любаша. Я вернусь сюда. Очень скоро. Вы только не скучайте. И не думайте, что меня разбомбило».

Эти слова или очень похожие на них Степка произнес мысленно, последний раз взглянув на дом тети Ляли, высвеченный ярким розовым закатом.

Подняв воротник пальто, Степка поежился. Ветер дул резкий, северный, холодный. И листья сыпались с деревьев и грустно шуршали на земле.

Решение было принято. А душа протестовала, тоскливо, робко. И ожидание неизвестности пугало, как осенняя ночь.

Нет, нет, нет, Степка не собирался бежать на фронт. Им владела другая цель — встреча с отцом. Он решил разыскать отца и поговорить с глазу на глаз.