Изменить стиль страницы

Белая жидкость, будучи, видимо, каким-то абсолютным средством, отличалась невероятной едкостью: по высыхании ее на асфальте оставалось серебристое пятно, сохранявшее причудливую форму первоначальной кляксы; оно сияло на солнце радужными разводами, как нефтяная пленка на воде, и не смывалось уже ни дождями, ни поливальными машинами.

Разляпистые серебристые пятна, как своеобразные плоские памятники, скоро испещрили все основные улицы города и кое-где сливались в сплошные, сложной конфигурации, серебристые площадки, наводящие на мысли о братских могилах. Я стал в своих маршрутах избегать асфальтированных улиц.

Амалия Фердинандовна, обнаружив афишку на столбе у ворот, одна из первых отнесла свою Кати по указанному адресу. При сборах не обошлось без слез, потому что кошка, почуяв неладное, долго не давалась ей в руки, а потом не хотела садиться в корзинку и орала так, будто рядом стоял уже контейнер с известкой.

Я посоветовал ей устроить для Кати карантин на дому в чулане, но она отклонила мою идею с завидной твердостью:

— Я все утро об этом думала, но я не могу так поступить. Кати ничем не больна, и она через три дня будет опять дома. Я уверена в этом!

Но, конечно, через три дня о судьбе Кати ей сказать ничего не могли, кроме регистрационного номера кошки. Вооруженная этим трехзначным числом, она отправилась на заставу, начальник которой, на ее счастье, входил в число собутыльников ее мужа. Она пробилась к полковнику, и того подкупила ее неколебимая вера в существование порядка внутри возглавляемой им системы. Тяжелые колеса вирусно-карантинного механизма пришли в движение, и к вечеру Кати, лишившись возможности пожертвовать жизнью ради науки, в невероятных количествах уплетала любимую ею вареную рыбу.

Имея справку о благонадежности своей кошки, Амалия Фердинандовна все же старалась держать ее дома. Но Кати время от времени удавалось улизнуть в сад, и в одно прекрасное утро ее труп лежал за калиткой рядом с куском кирпича.

Амалия Фердинандовна похоронила Кати в том же тенистом уголке сада, где покоилась Китти, и на время была полностью деморализована. Она похудела и осунулась, но от этого выглядела моложе, и выражение лица стало еще более детским. Она забывала готовить себе пищу, и я иногда просил ее напоить меня чаем, чтобы за компанию со мной она хоть немного ела. Заходя к ней, я почти всякий раз заставал ее в углу перед иконами, словно она хотела от потемневших ликов получить ответы на мучившие ее вопросы.

— Это грешно, так думать, — сказала она однажды, — но мне кажется, в нашем городе много злых людей. Вы видели, как страшно они убивают кошек? Я смотрю на прохожих и вижу недобрые лица, и у них, наверное, недобрые мысли. Это совсем неправильно, так не должно быть — ведь если нам посылаются неприятности, то для того, чтобы мы что-то поняли и стали добрее, чтобы все стали лучше! А получается наоборот, и я не могу понять, зачем это.

— Как, — поразился я, — неужели в том, что творится, вы хотите видеть какой-нибудь смысл?

— Конечно, — она в свою очередь удивилась моему недоумению, — Бог ничего не делает зря! — Словно вспомнив о важном деле, она подошла к иконам и зажгла свечку. — Только я ничего не могу понять, и мне трудно. Все, что я могу, это молиться за них, чтобы они не были злыми.

После этого разговора я стал внимательнее присматриваться к лицам незнакомых людей и научился улавливать в них некую специфическую карантинную угрюмость. И пожалуй, ее мысль — помолиться, чтобы они стали добрее, — была не так уж плоха.

Однако ее молитвы вряд ли доходили по назначению, потому что недоверчивая угрюмость все глубже въедалась в лица. Да она и сама понимала, что от ее молитв мало проку, и пыталась придумать что-нибудь более действенное. Вместе с другими дамами она организовала в местной столовой бесплатное питание для людей, из-за карантина лишившихся заработка. Но власти нашли в этом начинании буржуазную идеологию и наложили на него вето, а взамен, по соседству с кошачьим приемником, открыли бюро по трудоустройству лиц, оказавшихся временно без работы. За две недели бюро не привлекло ни одного посетителя и само собою закрылось.

Тогда она поместила в газете объявление о бесплатных уроках музыки. Мне этот ход показался чересчур смелым — что она станет делать, если желающие музицировать повалят толпой? Но публике сейчас было не до музыки, и лишь трое мамаш привели к ней детей, причем двое из них после первого же урока бесследно исчезли.

Все же одна ученица у нее осталась — тощенькая белобрысая девочка в поношенной школьной форме, она приходила почти каждый день и исправно играла гаммы. Заметно с этих пор оживившись, Амалия Фердинандовна и сама начала играть, и от того, что из соседнего дома снова разносились звуки рояля, наша улица стала казаться немного веселее.

18

В один и тот же день с распространением по городу зловещего имени вируса получила свободу его первая жертва — из больницы выписали Одуванчика. И следующие два дня сделались днями его полного и безоблачного триумфа. Два дня он раскатывал в черной «Волге», и все могли видеть за приспущенным стеклом его бледное озабоченное лицо. Его даже возили в главное святилище карантина — в лабораторию на заставе, и он запросто беседовал с серебрянопогонным полковником, с человеком, который с заминкой и вяло протянул руку первому секретарю райкома, ограничился кивком для второго, а от редактора отделался своей короткой бесцветной улыбкой. И Одуванчика не просто возили — нет, именно с его появлением связалось оживление деятельности черной «Волги» и носившейся всюду за ней, гремящей железным кузовом машины-лаборатории. Это он показывал полковнику одному ему, Одуванчику, ведомые места на побережье, и, советуясь с ним, Одуванчиком, штатские втыкали в землю колышки с оранжевыми флажками, под которыми после брались пробы грунта. И наконец, по его, Одуванчика, указаниям солдаты из ребристого гремучего кузова, вооружась лопатами и специальными сетками, топча сапогами пыль захолустных дворов, ловили своих первых грызунов и ставших уже крайне редкой дичью кошек.

Да, Одуванчик внезапно превратился в важную персону, и поговорить с ним почиталось за честь, он же отвечал на вопросы уклончиво и многозначительно. Он имел теперь постоянно занятой вид, наряжался в сапоги и галифе, на суконном пиджаке висели две старые военные медали, и левая рука покоилась на черной перевязи.

В последующие три дня, хотя Одуванчик сидел уже дома, к нему несколько раз заезжали, и престиж его продолжал расти.

Но все на свете кончается, и потребность карантинного бога в советах Одуванчика исчерпалась. Сотни металлических баночек наполнились пробами грунта, в клетки насажали нужное количество кошек, мышей и сусликов, и жрецы карантина удалились на заставу в свои кельи. Их больше никто не видел, и то, что они продолжают существовать и функционировать, подтверждалось лишь одним косвенным и неярким свидетельством: раз в сутки, в двенадцать дня, пустая черная «Волга» останавливалась у магазина, шофер покупал две бутылки армянского коньяка и тотчас уезжал назад на заставу.

Одуванчик же оказался не у дел, интерес к нему городской общественности начал спадать. И тогда он предпринял нелепейшую рекламную акцию, окончательно укрепившую меня в мысли, что он ненормальный, и принесшую ему тем не менее, по фантастическому стечению обстоятельств, новую славу.

В те дни, опасаясь, что, используя свои ученые степени, я оттесню его с главной роли консультанта при блюстителях карантина, Одуванчик старательно меня избегал, и, хотя я довольно много слонялся по улицам, он ухитрился за целую неделю встретить меня всего два раза. Он при этом страшно спешил и, удирая, скороговоркой бормотал на ходу, что нам нужно с ним побеседовать в ближайшее время, как только он станет чуть посвободнее. Поэтому я немало удивился, когда однажды утром, увидев меня на улице, он не свернул, как обычно, в сторону, а подошел поздороваться и долго тряс мою руку: