Изменить стиль страницы

Я решил ее не тревожить и тихонько уйти, но она открыла глаза:

— Почему ты стоишь, как чужой? Подойди же ко мне! — Ее голос, слабый, сонный, чуть хрипловатый, но зовущий и ласковый, вернул наваждение, я ей повиновался, как повинуются гипнотизеру. На миг прилив радости заслонил все — она ожидала именно меня, эти волосы, эти губы ждали меня с нетерпением, и на свете не было женщины желаннее, чем она.

Но в закоулках сознания, как на далеком экране, светилось предупреждение — не поддаваться гипнозу, не терять разума.

Я сел рядом с ней, наклонился и хотел поцеловать ее осторожно, но куда там — ее губы впились в мои, и я чувствовал ее жар, не понимая уже, что это просто температура, и задыхался, и тонул в ее поцелуе, готовый в нем раствориться полностью и желая, чтобы это никогда не кончалось.

Боль и соленый вкус на губах вернули мне крупицу ума. Я перевел дыхание и попробовал отстраниться, но она меня не отпускала.

Смущение и тревога захлестнули меня — и не из-за нелепой вспышки чувственности, можно сказать, под взглядом смерти — нет, меня поразила сама ее страсть, как подчиняющая сила, подобная парализующему полю электрических рыб. В детстве я с испугом читал о вакханках, раздиравших мужчин на клочья руками, и не в злобе, а просто от страсти. Самым страшным казалось, что находились мужчины, которые сами бросались в толпу испачканных кровью вакханок, чтобы быть разорванными, — и вот сейчас я понял, как можно прийти к этому.

Ее силы иссякли, она откинулась, прикрыла глаза и стала шептать, быстро и сбивчиво:

— Я ждала тебя долго, долго… знала, он тебя не пускает, этот Крестовский… он мне мстит, ненавидит… теперь я с ним справлюсь… я моей силы не знала, я его… его на куски разорвут…

С минуту она отдыхала, и я чувствовал приближение еще одной волны страсти, как нового порыва ветра после затишья.

Она высвободила из-под одеяла руку — это удалось ей с трудом, — и на ее руку страшно было смотреть: тонкая, она, казалось, должна просвечивать, суставы побелели и выпирали наружу, и чудесный цвет кожи сменила восковая желтизна.

— Отчего ты так странно смотришь? Поцелуй меня!.. Она не войдет, не бойся.

Я тихо поцеловал ее в лоб, и гладил по голове, надеясь, что она успокоится, но ее возбуждение нарастало. Она с неожиданной силой потянула мою руку под одеяло и положила ладонью себе на грудь.

Мне удалось не вскрикнуть и не выдернуть руку. Ладонь моя ощутила лишь выступающие ребра и лихорадочное биение сердца, которое трепыхалось, будто прямо в руке. Еще месяц назад я видел ее на городском пляже, и когда она куда-нибудь шла — а купальники ее были предельно открытые, состоящие в основном из тесемочек, — мужские головы, как ромашки за солнцем, поворачивались за ней, и многие из них, надо думать, томились от желания потрогать ее упругую грудь, почти целиком выставленную для всеобщего обозрения. А сейчас под моими пальцами выступали только лезвия ребер.

Ее взгляд, нетерпеливый и ждущий, и полуоткрытые губы снова звали меня, но теперь от этого становилось жутко — отчетливо, как только что сказанные, я слышал ее слова: «…такие губы до самой смерти… и даже в день похорон» — казалось, сама смерть приглашает меня в объятия.

Она расстегнула пуговицу моей рубашки и, просунув под нее руку, гладила меня сухой горячей ладонью. Я же ежился от ее прикосновений, мне мерещилось, в этой руке уже нет жизни и ласкает меня мертвец.

Я почувствовал вдруг к ней ненависть, первобытную дремучую ненависть, отзвук древнего страха живых перед мертвыми, и, прекрасно зная биологическую природу этого чувства, тем не менее справился с ним не сразу.

Пора уходить, думал я, не решаясь убрать ее руку, но тут явилась дежурная и пропела с фальшивободрыми нотками:

— Температурку измерим, укольчик сделаем!

Лена бросила на нее взгляд, который человеку впечатлительному испортил бы не одну ночь, в ее глазах, сверх сухого температурного блеска, возникло сияние, нервное и гипнотически-властное, не покидавшее ее до самого моего ухода.

Я поднялся, и Лена, цепко держа мои пальцы, шептала что-то, из чего я мог разобрать лишь несколько слов:

— Плохо придется, плохо… увижу сама… на куски разорвут… ты не бойся… тебя спасу, не бойся… — У нее, по-видимому, начинался бред.

Когда я поцеловал ее в лоб, она пыталась удержать мою руку и говорить еще, но сестра с градусником ловко меня оттеснила.

16

Крестовский встретил меня на крыльце отделения и провел в кабинет, не в служебный, в домашний. По его деловитой резкости я понял — у него ко мне разговор, и, наверное, важный, и он почему-то спешит; и хотя я порядком был выбит из колеи визитом в больницу, все же не решился просить об отсрочке.

В кабинете он жестом пригласил меня к письменному столу и сел сам.

— У вас не болит голова?.. Странно… — Он достал из ящика пачку анальгина и сунул себе в рот таблетку, немного подумал, встал и принес из столовой начатую бутылку коньяка. Налив себе и мне, он, болезненно морщась, проглотил наконец таблетку и запил ее коньяком.

— Как вы нашли больную? — Он вытащил из кармана кителя записную книжку и теперь ее перелистывал, ища нужную страницу, — оттого вопрос прозвучал безразлично, как бы из вежливости, но я усвоил уже, что он ничего зря не спрашивает.

— Ужасно, — признался я откровенно, — никак в себя не приду.

Он это понял по-своему и, оторвавшись от записной книжки, налил рюмки снова.

— Вам диагноз известен? Якобы вирусный грипп… только они сами не знают… Ага, вот оно… — Он вырвал страничку из книжки и протянул мне; видимо, это у него от юридического факультета — манера подкреплять слова в разговоре записочками с какими-нибудь сведениями; значит, действительно, беседа серьезная.

Записка мне показалась совершенно загадочной — нацарапанный знакомым проволочным почерком список из шести фамилий: Совин, стало быть Одуванчик, сам Крестовский, моя фамилия и еще три незнакомые — две мужских и одна женская. У каждой из них, исключая мою и Крестовского, стояли карандашные птички.

— Кто такая Юсупова?

Поглядев на меня с крайним недоумением, он спрятал книжку в карман.

— Вот, вот… люди науки… связался с женщиной и даже фамилию узнать не удосужился!

— Вы-то, конечно, спросили бы сперва документы! — я съязвил механически, по привычному ходу мыслей, и тотчас пожалел об этом: слишком уж нервозно он выглядел и от реплики моей отмахнулся невеселой усмешкой.

— Здесь шесть человек, все, кто были тогда на пустоши. Учитель в больнице, и от ран его вылечили — так он еще и заболел. Представьте, та же болезнь: вроде бы грипп, но не поддается лечению, не действуют ни инъекции, ничего. Правда, он сам выкарабкивается, пошел на поправку — то ли живучий, то ли просто везет человеку… Юсупову вы видели, у нее практически никаких шансов… Мой шофер, рядовой, — слег через неделю. Я его — в окружной госпиталь, потом диагноз запрашивал — само собой, вирусный грипп, состояние тяжелое… И наконец, сержант. Отпросился на пару дней, к родственникам, свадьба там, что ли, и вот его нет и нет — тоже заболел, в госпиталь переправили. Диагноз — вирусный грипп… Остаются еще двое — вы да я… У меня вот второй день голова болит, у них тоже болела… Я отправил доклад по начальству и еще — шифровку в Москву, есть у меня там знакомые в одном специальном отделе. Среагировали, требуют в область, срочно, сегодня же. Выпросил час на разговор с вами…

Он замолчал, собираясь с мыслями для дальнейшего, по-видимому, сложного для него разговора, а я ощутил такое же неприятное сосущее чувство, как в начале беседы с Одуванчиком, той, самой первой, в подземном баре, но теперь я знал точно, что это за чувство — предощущение вторжения в жизнь чего-то беспокойного и нелепого. Он сидел, немного ссутулившись, и я стал над его головой смотреть в окно; над каштанами небо сделалось прозрачным, и голоса с улицы доносились уже по-вечернему — отдельные негромкие фразы, словно сами по себе, без людей, плывущие вдоль бульвара.