Итак, пан Ян никого не расспрашивал, ни с кем не говорил об этом, даже Шмулю не давал заводить речь о сервитутах — и выжидал. Такой образ действий он называл дипломатией и внушал себе, что, если никто не услышит от него ни слова об этом деле, крестьяне не посмеют отречься от прежних условий.
Но то была вовсе не дипломатия, а боязнь взглянуть правде в глаза, боязнь спросить у самого себя, что же предпринять, когда имение за долги пойдет с молотка? Куда девать жену?.. Что может он предложить ей взамен растраченного им приданого, драгоценностей и привычного образа жизни?.. Как примирить ее с мыслью, что, доверив мужу свое состояние, она всего лишилась и уже никогда не поедет лечиться в Варшаву?
Время летело быстро. Случалось, помещик просыпался ночью в холодном поту и думал, что, может быть, уже завтра узнает всю правду. Иногда он собирался созвать сход и сам спросить у крестьян, согласны ли они подписать договор? Но мужество быстро покидало его, и он успокаивал себя:
«Будь это еще делом нескольких месяцев… А то все равно не сегодня-завтра они явятся сюда сами. Вдруг я испорчу все своей торопливостью?..»
И он ждал, хотя порой пульс его бился учащенно и сердце трепетало в груди, как раненая птица. Подобных ощущений ему еще никогда не приходилось испытывать.
Если бы он мог заглянуть в будущее, его предостерегли бы могильные кресты. Быть может, он тогда остановился бы, одумался?
Настроение пана Яна, казалось, тяготело над всем домом. Пани Матильда стала еще бледнее. Анелька ходила как в воду опущенная, сама не зная отчего. Батраки один за другим просили расчет и работали спустя рукава. Иные тайком удирали из усадьбы — случалось, и на несколько дней, чтобы подыскать себе новое место. Другие тащили из сараев веревки и разный железный лом, чтобы хоть чем-нибудь попользоваться вместо невыплаченного жалованья. Более дерзкие громко жаловались на плохие харчи.
Вечерами, сойдясь возле своего жилья или овинов, все они открыто толковали о том, что, видно, «песенка помещика спета».
Только кучер Анджей, который десять лет ездил с хозяином, стоял молча, прислонясь к забору, попыхивал своей трубочкой, которая свистела, как птица, и время от времени бурчал:
— Эх, дурачье…
— А что?.. — спрашивал его вечно недовольный гуменщик.
— А то, что дурачье, — отвечал кучер и сплевывал. — Хоть и продадут имение, пан все равно не пропадет.
— А жить-то где он станет, когда его отсюда прогонят?
— В городе. И еще получше, чем здесь.
— А есть что он будет?
— То, чего никто из вас и не нюхивал.
— А она куда денется с детьми?
— Тоже в город поедет, там и аптека ближе. А когда она, не дай бог, помрет, барин на такой богачке женится, что за одно ее колечко целую деревню купит, — говорил Анджей.
— Что ж, может, и так!
— Кто его знает!
— Ну, а с нами как же? Ведь жалованье-то он нам задолжал?
— С вами? Только еще не хватает ему вас кормить да поить при его-то бедности. Вот продаст имение, тогда и рассчитается.
— Значит, недолго нам тут околачиваться?..
— То был один разговор, а это совсем другой. Каждый пусть идет туда, где ему лучше, а я при хозяине останусь. — Сказав это, Анджей лениво потянулся и побрел к конюшне, даже взглядом не удостоив собравшихся.
Батраки переглянулись.
— Брешет или правду говорит? — спросил один.
— Чего ему брехать, он повсюду пойдет за барином, как возница за возом; знает, что тот его не обидит.
— Это верно… Ему и горя мало: ни жены у него, ни детей, один он как перст; разъезжают вдвоем с барином, арак попивают да за девками увиваются.
Экономка ксендза и в самом деле умерла неделю назад, и Кивальская — правда, со слезами и причитаниями, но тем не менее весьма решительно — попросила расчет. Она твердила, что любит всех без памяти и, наверное, помрет от тоски, но долг верующей повелевает ей идти к ксендзу, которого негодные служанки того и гляди заморят голодом. В заключение она прибавила, что не смеет напоминать господам о жалованье, но свято верит в их справедливость.
В поведении панны Валентины тоже замечалась перемена. Видя общее бегство из дома, гувернантка во всеуслышание заявляла, что не бросит Анельку, которую искренне полюбила, но с ее отцом жить под одной крышей не будет.
Пани Матильда, услышав это, только плечами пожала, убежденная не столько в верности супруга, сколько в том, что прелести ученой особы не представляют для него соблазна. Все же она сказала гувернантке, что осенью обе они, вероятно, переедут с детьми в Варшаву, а пока пан Ян редко бывает дома и поэтому панна Валентина могла бы хоть немного умерить свою тревогу.
Таким образом, вопрос остался нерешенным. Но панна Валентина на всякий случай отдала в стирку свое белье. Особенно дурным знаком было то, что гувернантка стала все меньше времени уделять занятиям с Анелькой и главным образом стояла на страже своей невинности. Чтобы рассеяться, она по три раза в день кормила воробьев из окна своей мансарды, испытывая удовлетворение при мысли, что от опасного соблазнителя ее отделяет преграда в несколько комнат и дюжину ступенек.
Между тем свободного времени у Анельки было меньше, чем когда-либо. Правда, уроки продолжались теперь недолго, но их с лихвой возмещали всевозможные задания, которые так и сыпались на девочку и она беспрерывно писала, переписывала и заучивала наизусть. Словно предвидя свой скорый отъезд, панна Валентина целыми ведрами вливала премудрость в голову своей ученицы, очевидно для того, чтобы этого запаса хватило на долгое время.
В результате бедная девочка, которой необходимы были свежий воздух и движение, за несколько дней осунулась и побледнела. В сад Анелька выходила редко, а в ту часть, которая примыкала к дороге, и вовсе не заглядывала. Единственной ее отрадой был Карусик, не отходивший от своей хозяйки ни на шаг. Он сидел рядом с ней возле застекленной террасы, поедал остатки обеда, которые она приносила ему в кармане, выслушивал ее ласковые наставления и, казалось, даже изучал с ней за компанию различные предметы, которые в недалеком будущем, быть может, составят минимум собачьего образования, как теперь — человеческого.
Развлечения, хотя бы просто игра с собакой, были Анельке тем более необходимы, что она, быть может, острее других чуяла надвигавшуюся грозу. На долю ее выпали тяжкие испытания, и даже трудно понять, каким образом ее маленькое сердечко вместило столько горестных переживаний.
В какой ужас приводили Анельку темные круги под глазами матери! Каким ударом были ее жалобы: «У меня кончилась последняя банка солодового экстракта, и неизвестно, когда я получу другую!» Что творилось с девочкой при виде опечаленного отца, чье смятение и тревогу она смутно угадывала!
Чутье подсказывало Анельке, почему недовольны и грубы батраки, почему ушла Кивальская. Окончательно она поняла все, поймав на лету слова одного из конюхов:
— Как же тут работать, когда и люди, и волы, даже земля — и та голодает…
Голодны люди, волы и даже земля!.. Люди могут уйти отсюда, волы, наверное, околеют, но что же будет с землей?.. Неужели ей суждено умереть с голоду?.. Неужели она перестанет родить хлеб и цветы, питать деревья и птиц? Значит, может наступить время, когда опустевшую усадьбу окружат одни почерневшие стебли и голые деревья.
Их земля умрет… Как страшно! Значит, и они все умрут: отец, мать, Юзек, а раньше всех — она сама, чтобы не видеть смерти людей, животных и окружающих предметов.
Когда на землю сошел вечер и только на западе еще узенькой лентой трепетала заря, как трепетало ее объятое тревогой сердце, Анелька забилась в самый темный уголок сада, под старую липу, на которой какая-то птичка жалобно попискивала во сне. Заливаясь слезами, девочка молила бога сжалиться над ее родителями, Юзеком, над батраками, волами и землей. Порой в ее душу закрадывались неведомые раньше сомнения. А вдруг бог ушел в эту минуту куда-нибудь далеко и не услышит ее смиренной мольбы? О, если бы подобные сомнения никогда не пробуждались в детской душе!..