– Может, перенесем? – предлагает он.

– Нет-нет-нет. Прошу вас! Мне необходимо с вами поговорить. Правда. Мне даже понравилось: я тут сидела, словно пряталась от кого-то. Как в детстве. Я вместо того, чтобы в школу ходить, залезала под веранду, сидела там и читала.

– Вы любите читать? Замечательно!

– Да, наверное, – говорит она и, опершись на руку, пытается подняться с пола.

Свенсон наклоняется, чтобы помочь ей. Она, решив, что он хочет взглянуть на книгу, послушно ее протягивает. Он делает вид, что действительно заинтересовался книгой. Она берет свой рюкзачок, а он перелистывает книгу, в которой некоторые места отчеркнуты. Ах вот оно что! Она читает ее к занятию.

– Вам нравится «Джейн Эйр»?

– Это мой любимый роман. Я его семь раз читала.

Свенсону следовало самому догадаться. Под этой кожаной оболочкой бьется нежное сердце гувернантки, сохнущей по мистеру Рочестеру.

– Больше всего мне нравится, – говорит Анджела, – как Джейн Эйр бесится. Она весь роман рвет и мечет, а в награду получает в мужья слепого мужика, который спалил на чердаке собственную женушку.

– Проходите, – говорит Свенсон. – Присаживайтесь.

Свенсон отпирает дверь, а Анджела продолжает:

– Ужас в том, что читаю я ее для семинара Лорен Хили. Война полов в художественной литературе. Все, что бы мы ни читали, оборачивается историей про торжество мужского шовинизма. Это, может, и верно – мне понятно, как приходят к такому выводу, – да только по-разному все бывает.

Он возится с замком и ключом, поэтому может отмахнуться от извечной дилеммы: следует или не следует соглашаться, если студент катит бочку на коллегу-преподавателя. К тому же его смущает, что эта девица, на занятиях хранящая угрюмое молчание, вдруг так разговорилась. Он рассчитывал, что их встреча пойдет по другому плану: она будет грызть от застенчивости ногти, а он – минут десять делать вид, что рассказывает ей нечто важное.

В кабинете Свенсона пахнет свитерами, которые так и лежат в шкафчике. Когда он здесь был в последний раз? Свенсон пытается вспомнить, но не может. Он распахивает окно. В комнату врывается поток свежего воздуха.

– Вам не холодно? – спрашивает он, прикрывая створку. – Вчера была тропическая жара, сегодня арктический холод. Планета свихнулась.

Анджела не отвечает. Она сосредоточенно шагает по комнате. И все же спотыкается о ковер, а наклонившись, чтобы его поправить, чуть не падает. Свенсон, наблюдая за этим, пугается. Господи, только бы не оказалась наркоманкой.

– Ну вот опять. Вечно я обо всякое дерьмо спотыкаюсь.

– Вы уж будьте поосторожнее, – по-отцовски заботливо говорит Свенсон.

– Обязательно буду. Спасибо. – Она что, ехидничает?

– Может, лучше сядете? Для надежности?

– Ничего, если я немного постою? – Анджела переминается с ноги на ногу.

– Как вам удобно… – говорит Свенсон.

– Как удобно? Знать бы…

Ну и ну, думает Свенсон.

Он усаживается за стол, с официальным видом перебирает пачку старых писем, складывает их в аккуратную стопку. Доктор сейчас вас примет.

– Как идут занятия? – ведет свою роль Свенсон.

– Прямиком в канализацию. – Анджела смотрит в окно.

– Прискорбно слышать. – Свенсон говорит искренне, хотя она об этом, скорее всего, не догадывается. На его вопрос полагается отвечать «нормально». Студенты ему не доверяют. А он их на откровенность и не вызывает. Может, у кого-то из них жизнь рушится, но они про это не рассказывают. Те, кто занимается в поэтическом семинаре, со всеми своими бедами бегут к Магде Мойнахен. Он же старается держаться подальше от университетских сплетен. Про то, что один из студентов помешался, он узнал только несколько лет спустя. Чему тут удивляться – у Свенсона свои проблемы. Их проблемы ему ни к чему; впрочем, порой он чувствует себя… на отшибе, что ли, его даже беспокоит собственное равнодушие к драмам, разворачивающимся вокруг. Он совершенно лишен наблюдательности. Поэтому-то и не может писать.

– А теперь я, пожалуй, сяду, – говорит Анджела.

– Да, конечно, – кивает Свенсон. – Располагайтесь.

Анджела плюхается в кожаное кресло, стоящее напротив стола. Сначала забирается в него с ногами – пытается усесться в позу лотоса, затем подтягивает колени к подбородку, после чего все-таки спускает ноги на пол и откидывается назад, а рукой елозит по подлокотнику. Свенсон никогда не видел, чтобы люди так мучительно усаживались. Отчего она такая заведенная? На наркотики не похоже. Затянувшийся пубертатный период. Ее кожаная куртка все время скрипит – звук такой, будто сдирают пластырь.

Она предпринимает последнюю попытку скрутить ноги в очередную йоговскую позицию, затем садится, выпрямив спину, и смотрит на него – ни дать ни взять дрожащий от возбуждения щенок чихуахуа. Побрякушек на ней сегодня немного – серебряная спиралька в одном ухе и в носу тоненькое кольцо с зеленым камнем, поблескивающим у ноздри, как изумрудная сопелька. Она вынула кольца из бровей и верхней губы, отчего смотреть на ее бледное треугольное личико стало гораздо приятнее. Глаза у нее бесцветные, вернее, блекло-серые, как у новорожденного.

– Итак, что же с занятиями?

– Семинары – сплошное дерьмо, – выпаливает она.

– Все без исключения? – спрашивает он ровным голосом.

– Кроме вашего! – говорит Анджела. Ему и в голову не пришло, что она говорит и о его занятиях, и теперь он думает: а, собственно, почему? – Ваш семинар – единственный, на который я хожу. Единственный, который мне нравится.

Господи, почему именно мой, думает Свенсон. Я-то чем заслужил?

– Что в этом смешного? – спрашивает Анджела.

– Ничего, – удивляется Свенсон. – Почему вы спросили?

– Вы улыбнулись.

– Мне было лестно, – врет он, – узнать, что вам нравятся мои занятия.

– Больше всего на свете я хочу писать, – говорит она. – Только это мне и интересно.

– Приятно слышать. – Снова ложь. – Мы хотим, чтобы студентам было интересно. Но не стоит забрасывать остальные предметы. Если бы Толстой прогуливал занятия, его бы в два счета выперли из Юстона. – К чему этот жаргон? Он что, пытается говорить на ее языке? Да, в общении со студентами это случается рефлекторно.