Изменить стиль страницы

«Врешь, врешь» — неожиданно тихо засмеялся Петр, оправляя на себе растерзанный ранее ворот камзола, и уже роковые слова готовы были как бы ненароком сорваться с царских губ, но Одинцов словно угадал их и опередил. В один момент подскочив с каменного пола и воспользовавшись растерянностью и всеобщим ужасом, он метнулся из подвала наверх в свой кабинет, а уже в следующую минуту был с резвостью необыкновенной опять перед императором Петром, протягивая ему трубочку плотной бумаги, — тот молча и недвижно глядел перед собой мертвыми глазами. И тогда профессор, мимоходом и с удовлетворением отметив растерянность императора, рывком развернул бумагу и поднес ее ближе к лицу Петра, — это было собственноручно вычерченное ученым генеалогическое древо династии дома Романовых, с дотошным указанием хотя бы мельчайшей примеси инородной крови. Торжествующая и бесстрашная от чувства собственной правоты улыбка дрожала на лице у Одинцова — у него в руках была сама неопровержимость, само предначертание судьбы, и теперь не император Петр, а сам он судил.

Петр спокойно взял бумагу, зашелестел ею, разладнывая на коленях, и его задумчивая и тайная улыбка заставила профессора замереть.

«Ну, что, государь? — осведомился наконец Одинцов, стараясь ничем не выказать своего страха. — Так одни немцы и получились после тебя… Что им до России-то, государь?»

«А-а, зело старо, старо, дьяк! — окончательно развеселился Петр, смял и отбросил от себя бумагу с причудливо ветвящимся в веках генеалогическим древом своей фамилии, и непонятно как в один момент оказался на середине подвала возле Одинцова, сгреб его за грудки и, отрывая от пола, притянул к себе, — профессор видел его брызжущий огнем зеленоватый глаз. — Кто сейчас правит, говори, все говори, ты ныне самый дорогой гость, и уж я тебя на славу отпотчую…»

«Ты, государь, о другом вспомни, как сына своего засек собственноручно до смерти из-за волчьего своего норову, — прижмурившись, стараясь не глянуть Петру в глаза и не оробеть от этого, ответил Одинцов. — Волк ты, волк — не человек!»

«Дурак, царевич сам помер!»

«Сам! Сам! А разве не твоя развратная немка послала вскрыть ему вены? — от нового приступа отчаяния закричал ученый муж. — А чего ты добился? Чтобы судьбой России играла похотливая баба? Какой ты великий государь, если не видел собственного…» — Тут профессор выразил свою мысль в весьма нелитературном обобщении, и самозабвенно обрадовался, оскалился, с наслаждением захохотал прямо в безумные глаза Петра, и тот с силой швырнул дерзкого узника от себя; отлетев к стене подвала, профессор ударился об нее головой, — был мрак и покой, и он хотел с благодарностью погрузиться в него, но император, рывком оторвав от своего кафтана кусок полы, смочив его в водке, приблизился к Одинцову и вытер ему лицо, затем подсунул холодный клок сукна к ране на боку. Профессору, и в беспамятстве все это видевшему, пришлось застонать и очнуться. Усы Петра, вздрагивая от гнева, поползли вверх, и показались тесные влажные зубы.

«Я тебе долго помирать не дам. — Профессор скорее угадал, чем услышал слова императора. — Я тебя на кусочки сечь буду, а снизу прикажу останки самых лютых ворогов земли Русской подставить, — с червями могильными! Чтоб твоя мерзопакостная кровь с этим воровским тленом смешалась! И Алешку туда же… У меня не было третьего: или Алешка, или Россия! Я, как царь, выбрал!» — Петр отвернулся к стене, пережидая; в следующий момент глаза его опять вспыхнули, опалили, — Одинцов задохнулся, но выдержал и сознания не потерял. Каким-то глубоко шевельнувшимся чувством он понимал, что сейчас исход в ту или иную сторону зависит от нерассуждающей звериной цепкости жизни, — теперь им окончательно овладел бес противоречия, и он не мог умереть, не высказав всего, в первый раз в жизни, безоглядно, в беспощадном откровении истины и знания. Сейчас это было важнее жизни, и собственная решимость пьянила, быть может, только теперь он начинал ощущать бьющую в голову и в сердце силу неоглядности. Его внутреннюю убежденность и почувствовал Петр — и это озадачило его окончательно, помешало поставить точку. Любознательный до неприличия, император, подергав усом, еще раз отхлебнул любимой перцовой и коротко приказал:

«Говори…»

«О чем, государь?»

«Про то говори, откуда у тебя сила самому царю прямо в очи напраслину нести» — сказал Петр.

«Я правду говорю» — не стал отступаться от своего убеждения профессор и отшатнулся от неистового рыка Петра.

«А-а… опять! Алешке надобно было помереть, другого не выходило, как ни раскладывай! Ради России, чтобы она в веках исполином, столпом нерушимым стояла, пошел я на сие страшное дело! По закону, слышишь, по закону! Мне и ответ держать! — чуть поспешил добавить император, все пытаясь поймать ускользающие зрачки своего ненавистника. — В глаза, в глаза мне гляди! — внезапно потребовал Петр, и голос его ударился в своды подвала. — Не моги в пустоту пялиться, блядин сын!»

«Каждый, государь, может ошибиться. — Одинцов, наконец пересилив себя, решившись окончательно взойти на крест, уставился прямо в дикие, брызжущие искрами глаза царя. — Вот коли такие, как ты, впадают в ошибку, так за это потом и расплачиваются народы… Государь…»

«Уж не тебе ли, вор, заказано решать участь России? — спросил Петр с мертвым оскалом, должным изображать усмешку. — Кому это дано знать? Не молчи, говори! Кому? Если у тебя сила провидеть тьму времен, говори смело!»

«Ты, государь, Россию к европейским меркам тянул, — медленно заговорил Одинцов, стараясь обдумывать каждое слово. — А Россию-то за равную так до сих пор в Европе и не признали, — невыгодно такое расфуфыренной за чужой счет Европе, погрязла навеки в торгашеском расчете! Нет, государь, невыгодно! Да и не в том грех, сила свое возьмет. Самое главное, Россия по твоей милости, государь, потеряла лицо свое истинное, все корни свои в истории обрубила, вот теперь ни то ни се, ни два ни полтора… А все потому, что в свой час ты не решился исполнить святую заповедь русского племени — не пришел на поклон к душе России, не испил глотка из родникового начала самой Волги. До тебя-то каждый, кто державу под свою руку получал, тайно исполнял сие по вечному завету… да ты, государь, про это, поди, и не знаешь, хоть и удостоен был в свой час высшего промысла, да забыл, из души выветрилось! Вот от России скоро и совсем ничего не останется, один язык русский, да и тот в качестве северной латыни, эскимосам рецепты в аптеку выписывать… А мне все это дело приходится узаконивать в истории и доказывать, что по-другому и быть не могло. Я тебе честно скажу, не знаю, чего больше во мне — восхищения твоим гением или ненависти к тебе…»

Он замолчал, хотя ему еще много чего оставалась сказать, — замолчал он, заметив перемену в глазах императора, какую-то глубокую усмешку, сразу поразившую и озадачившую.

«Что умолк? — спросил Петр почти миролюбиво. — Уж куда как заврался — дальше некуда! Какой глоток, какая такая заповедь? Вот какова корысть! А? — глянул он на дремавшего князя-кесаря. — Ох, куда хватил, а? А про то и не подумал, что гибель России — всему миру гибель, потому что Россия — серединный столп, на своих плечах и Европу, и Азию держит. Так с испокон веков было, и не тебе Божье уложение менять. Хотел бы я видеть, рухни сия опора, какая бы кровища хлынула в мир — потоп бы кровавый поднялся выше горы Арарат! — Указывая на своего супротивника, император Петр громко и радостно захохотал. — Ты всю жизнь, дьяк шелудивый, блудил с завязанными глазами, мнил себя зело ученым мужем, и принимал свой блуд за историю. Зря меня из такой дали призвал — уж я-то тебя не пожалею. Это тебя, вор, не было и никогда не будет, а Россия — она до скончания земли! И я вместе с нею, — был и буду, слышишь ты, червь чернильный? Тебе голову отсечь мало!» — Голос Петра неожиданно притих, только глаза как бы ожили окончательно, и он на мгновение застыл, озаренный какой-то силой, и тотчас на лице у него появилась величавость и даже торжественность, хотя где-то в усах вновь затеплилась хитроватая усмешка. И тут от императора в душу Одинцова потекла леденящая вечность, и профессор заметался, затосковал, он почувствовал, что дыхание у него вот-вот пресечется.