Стало совсем темно, многочисленные зарева лишь усиливали глубину полуночи; бред у раненого кончился, и он, всматриваясь в далекие и крупные звезды, излучавшие свой загадочный и вечный зов, неожиданно легко собрал и связал воедино прошедший день; он вспомнил, с каким нетерпением ожидал, вернутся за ним Вязелев с Гурьяновым или нет, а вот теперь никакого страха больше не было. Несмотря на притаившуюся, готовую в любое мгновение вспыхнуть боль, совершенно разъединявшую его с привычным миром, он чувствовал себя покойно и даже прочно; теперь весь мир, со всем своим прошлым и будущим переместился в него; он и мир, он и война, он и оставленный, вновь распятый Смоленск (города, как и люди, обретают во времени ярко выраженную судьбу!), он и затаившаяся в нем смерть, великая русская тайна, которая была больше смерти, — все слилось сейчас в одно, в тайное и глубокое ожидание завершения. Его сосредоточенный взгляд поймал глаза оглянувшегося Вязелева и словно потянул к себе.
— Ты… остановитесь, остановитесь… ребята! Опустите меня и больше никуда не тащите… ну…
— Побудь с ним, я сейчас, — тотчас предложил Гурьянов. — Только дорогу посмотрю…
— Ну, что, капитан, — грубовато-ласково спросил Вязелев, опускаясь рядом с раненым и чувствуя какое-то странное, непривычное ощущение бодрости. — Что ты хотел сказать, капитан?
— Я же вас знаю, оба с Селезневки, — неожиданно услышал Вязелев. — С моим Алешкой бегали…
И тут холод тронул сердце Вязелева, — все это взбесившееся, воющее и душное пространство распалось и во всем мире остались лишь одни налитые тьмой, притягивающие к себе глаза раненого и его обескровленное лицо, впавшие, заросшие светлой щетиной щеки. Вязелев приподнялся на колени, наклонился ближе к лицу раненого.
— Дядя Ваня… откуда же вы? Да вы уже лет десять как пропали… все вас бросили ждать, и только тетя Таня…
— Молчи, я все знаю, — оборвал его вязкий шепот раненого, и сухой блеск в его глазах пропал. — Я, Жора, из самого пекла… вот, не дотянул… сними с меня цепочку, с шеи… Вот так… надень на себя… Надень, надень… спасибо, это наше фамильное, родовое… передай Алешке ровно через двенадцать лет… слышишь, сегодня пятое августа… день в день двенадцать лет… День в день…
— Да какой там Алешка, — невольно от странности происходящего запротестовал Вязелев, чувствуя, что у него ум за разум заходит и что его полностью и бесконтрольно подчиняет могучая, чужая воля. — Где он теперь, Алешка, его сразу в какое-то особое подразделение зачислили. Потом, что вы, дядя Ваня, — Алешка языки знал, где-нибудь в Генеральном штабе…
— Мое время кончилось, слушай. Я так прошу тебя сделать, Жора, в этой войне тебе повезет, ты отныне из особо отмеченных. — Кривя губы, раненый попытался улыбнуться, что еще больше обессилило Вязелева, и он едва удержался от готового вырваться непотребного ругательства, — вслед за тем его охватил обнимающий, мягкий покой.
— Ну, вот, — чуть погодя опять сказал раненый. — Вот и хорошо. Помни же, ровно через двенадцать лет, пятого августа, — Алешка сам к тебе придет… А сейчас, Жора, забудь… все забудь, весь наш разговор. Наклонись ближе, ближе… вот так…
И Вязелев, закрыв продолжавшие и ночью болеть от нестерпимого солнца, пыли и дыма глаза, ощутил у себя на лице ладонь раненого, опустившуюся затем к нему на потную грудь, и на время, как показалось Вязелеву, беспощадное небо еще более почернело, отодвинулось, и он на какой-то момент впал в забытье. Он не заметил возвращения Гурьянова, бросившегося на землю рядом со злым, перекошенным лицом. И тут раненый капитан опять отчетливо и ясно попросил больше его не трогать и оставить здесь, но его слова только вызвали у Гурьянова новый взрыв досады.
— Замолчи, капитан, к черту! К черту! Духотища-то какая, опупеть можно! Пошли, из оврага выберемся, полегче станет… А то вслепую куда-то прем, берег вот-вот уже должен быть… Жорка, давай его лучше на руки… к черту дверцу, все руки ободрал…
Выбравшись из оврага, они оказались в невысоком, изуродованном березнячке и решили немного перевести дух, но не успели опустить раненого на землю. Весь лесок шевелился и куда-то двигался, — они оказались в самой середине непрерывно ползущей массы солдат, мимо них, набитые до предела ранеными, во тьме, как призраки, проследовали несколько полуторок, — потянуло запахом старых, гнойных бинтов. Гурьянов бросился к одной из машин, пытаясь остановить ее, вскочил на подножку.
— Стой! Стой! Притормози! — потребовал он, просовываясь в кабину и смутно видя перед собой зло оскалившееся лицо шофера и какую-то, от поясницы до глаз сплошь забинтованную фигуру рядом с водителем на сиденье. Шофер с остервенением выруливал по неровному полю, а сверху из кузова кто-то грубо рванул его за плечо.
— Некуда! Некуда! — высоко взвился женский голос. — Навалили! Один на одном! Пошел, пошел, Федя! — закричала сопровождающая раненых сестра, адресуясь к шоферу. — Гурьянов рванул из кобуры пистолет, сунул в заросший щетиной подбородок водителю.
— Стой, милок! — рявкнул он и вдохновенно соврал. — По приказанию генерала Лукина! Взять немедленно, один поместится! Герой, капитан!
Машина остановилась, шофер, издерганный мужик с озлобленными, затравленными глазами, поднял руку, отвел пистолет.
— Убери свою дуру, к черту…
Подхватив раненого под мышки, не обращая внимания на обмякшее тело, Вязелев уже тащил его к машине; мимо скрипели повозки, фыркали и хрипели замученные лошади; едко и пряно пахло конским потом; молчаливо и бесконечно шли солдаты, ползли орудия на конной тяге.
— Помоги! — крикнул Гурьянов медсестре, с бешено забившимся от невероятной удачи сердцем. — Ну, ну, ребятки, ребятки… подвинься, подвинься чуток, сюда вот… в угол, — распоряжался он, не выпуская из руки пистолета; перебросив ногу через борт, протиснув ее между ранеными, он тотчас, с помощью Вязелева, одним рывком втащил в машину и продолжавшего находиться в беспамятстве капитана, — машина рванулась с места, поползла дальше, переваливаясь по неровному полю, — Гурьянов плюхнулся худым задом на борт. С помощью медсестры, не обращая внимания на ругань, стоны и проклятия, он отодвинул чьи-то ноги в лубках, подтянул кого-то за плечи ближе к кабине и, наконец, кое-как пристроил своего подопечного в угол кузова; рядом закричали, что кто-то умер и мешает другим, но машина уже втянулась в общее непрерывное движение, в медленно стремившийся к переправе поток, и остановиться, чтобы освободиться от умершего, было невозможно. Еще один стал жаловаться, что с ним рядом тоже мертвяк, — давит и не дает дышать. Гурьянов, двигаясь по самому краю борта, рискуя в любой момент сорваться под колеса, подобрался к нужному месту. Жаловавшийся на тяжесть раненый не ошибся; навалившись живому на ноги и на живот, умерший уже закоченел, серо проступало его криво запрокинутое лицо, и Гурьянов, изловчившись, перевалил негнущееся, длинное тело умершего через борт; никто ничего не сказал. Машина попала в освещенную полосу и шофер прибавил скорость. Гурьянов добрался до второго умершего, подтащил его ближе к борту и стал примериваться, как освободиться и от этого мертвого тела, но кто-то, похожий на большую бесформенную куклу, весь до глаз перетянутый бинтами, зашевелился в середине кузова.
— Стой! Стой! Взводный мой, Васька Петух… не смей, не дам, сволочь! Слышишь, не смей… Что ты их, как последнее дерьмо? Сволочь! Гад! Нацепил наган! Заскочил на ходу и тут же распоряжаться! У-у! — Тут последовала звериная матерщина, перешедшая в утробный, больной, бессильный вой; Гурьянов, отдыхая, уронив руки, слушал, затем сам вяло выругался.
— Ну и черт с вами! Везите хоть за Урал… мне что?
— А ты, Кирюхин, что тут за генерал? Заткнись! — грубо закричала медсестра. — Гляди, вон обезноженные ползут пешком, а ты мертвых будешь возить? А-а, прости Господи, давай, давай его… как тебя там, вываливай! — крикнула она Гурьянову. — Лучше двух живых возьмем, глянь по сторонам! Бог простит!
— Ладно, сестричка, — сказал Гурьянов. — Я к вам в грузчики не нанимался… Я его понимаю, товарища потерял. Слышишь, у капитана нашего ранение в грудь, осколочное, и ребра посечены, крови много потерял. Документы при нем, сестричка, а мне пора назад к ребятам, надо…