Недели три тому назад я такую вот штуку от одного человечка подслушал:
— Когда Ермак вдруг свернул на юг, стремясь по линии сегодняшнего Турксиба, песками, проникнуть в Среднюю Азию, не за шелком ли шел он?
А был тогда шелк, как золото, ценен и добывался, как слыхать было, с деревьев. И про ту хитрость на Руси никто не знал ни пуха. И может быть, вспомнивши Ермака, царь Петр в свое время строго повелел повсеместно сеять шелковицу, и посеяли ее гибельное количество по-за Астраханью, в калмыцких степях, а при царице Екатерине, которая во всем, где способна была, подражала Петру, стали высаживать туту в Новороссийском крае и Украине.
В прежнее время в Москве, в Покровской общине сестер милосердия, долго кормили червей для интереса и оригинальности, и в Москве с тех пор остались шелковичные деревья. Нежинский садовод Ансютин еще в 1896 году развел у себя туту, и она у него не страдает от морозов и прижилась. В Томске профессор Кащенко в зиму чрезвычайно суровую сохранил туту и даже червей потом ею выкормил. В ЦЧО, вокруг Воронежа, шелковица известна во всех районах, а на Одесщине в свое время ловко выкармливали червей.
Да вот все так. Там идет, тут валится, там откормили, здесь прогадали. А вот пришел человек, взял всех за хвост: «Тяните, говорит, а то хвост оторву». И потянут! Наши ребята в сердцах взяли да свой отдельный от нас, стариков, себе будто колхоз молодой устроили. Тута у нас издавна растет. Все деревья за собой записали, будто, значит, мобилизация, — всем нам объявили запрет, чтоб мы до их туты даже пальцем не касались, и давай червей кормить. Выписали им: червяка зеленого да страшного. Силач, говорят, шелк выплевывать.
— Да и видать, что силач: не по своему росту жрет. Прямо не хуже мыши.
Имя Анны-Мамеда и слух о его вызове обежали десятки газет от Одессы до Владивостока, и начинало казаться, что этот хромой подозрительный парень подобен вихрю, проходящему по стране, и ни степи, ни пространства не существенны для него.
Впрочем, очень возможно, что Анны-Мамеда, такого, каким я описал его, не было вовсе. Я видел выборы рабочих из среды лучших колхозников, тушил пожары в аулах, пересчитывал срубленные кулаками деревья туты и сторожил у костра вместе с ребятами судьбу завтрашнего дня от внезапных кулацких ударов. И потом, вернувшись к себе, — закончил рассказчик, — я надумал этот рассказ, как если бы все происшедшее в нем случилось на моих глазах с самого начала и до конца.
1931
Муха
Это была самая беззаботная собака, какую только можно себе представить. Она никогда никому не принадлежала и, по-видимому, не хотела принадлежать. Никто точно не знал, где она живет; встретить ее можно было всюду — и на пристани, и у реки, и на бойне; ночью она попадалась на глаза в общественном саду, а поутру спокойно и очень деловито переезжала на пароме реку.
Была она ростом с шестимесячного котенка и запоминалась своей веселой пестротой, потому что спинка у нее была рыжая, хвост черный, лапы белые, а морда в черно-рыже-белых крапинках, будто покрыта собачьими веснушками. Вообще вся она была страшно смешная, торопливая и непонятная.
Низкие лапы ее едва держали худое, узкое туловище, но были так подвижны, будто бегали каждая сама по себе; хвост скромно путался между задних ног и цеплялся за землю, как тормоз.
Худая морда всегда бывала в чем-то выпачкана. А высокие, крепкие стоячие уши казались не ей принадлежащими, а взятыми напрокат у другой собаки. Уши были величиной с ее голову.
Точного, раз навсегда известного имени она не имела и любила откликаться на самые случайные клички, словно играла сама с собой в перемену фамилии. Пароходные грузчики прозвали ее «Теткой». Ей понравилось. Стоило крикнуть «Тетка!» — и она сумасшедше неслась на зов. Но через неделю это ей надоело, и когда кричали ей: «Тетка, Тетка!» — она виновато тормозила хвостом по земле и беспокойно повизгивала, но зову не подчинялась. Как-то ребята возвращались домой из школы, видят — она бежит, высоко задрав одно ухо, а другое положив отдыхать на макушку.
— Тетка, Тетка! — закричали ребята.
Она и виду не подала, что слышит.
Стали вспоминать все ее прежние клички:
— Лайка! Шарик! Мунька! Клякса!
— Наверно, она оглохла, — сказал один мальчик.
— Давайте пойдем домой, пусть себе бежит.
— Домой, домой!
Собака остановилась, присела, оглянулась.
— Домой, домой!
При этом слове она вскочила и бросилась к ребятам и стала плясать у их ног и потом несколько дней отзывалась на кличку «Домой», чтобы через неделю не отзываться уже ни на какое прозвище.
Она жила одиноко и не водила дружбы с другими собаками. Она была слабая собачонка и надеялась только на себя. Все в городе ее любили, потому что она никого не пугала лаем, не кусалась и не крала на базаре мяса. Но как и где она живет, никто не знал.
Многие хотели ее приучить к своему дому, но она не давалась и вежливо удирала при первой же попытке запереть ее в коридоре или в комнате.
И вот однажды заметили, что ее характер стал резко меняться. Она почти не показывалась на рынке, не каталась на пароме, не шлялась вечерами в общественном салу. Решили, что у нее щенята и она с ними нянчится, но оказалось, что это неверно.
Перемена началась с того, как в городке появился пограничник Андрон Андронов.
Городок был невдалеке от границы; раненный контрабандистами Андронов лечился и отдыхал в этом городке. Когда ему разрешили выходить из больницы, он первым делом пришел к реке, на пристань. С утра и до позднего вечера толпились здесь люди и шла веселая, шумная работа. Андронов садился на каменную тумбу у края набережной и подолгу молча смотрел на баржи, на плоты, на пароходы.
Клякса (это была ее последняя фамилия) тоже по-своему любила пристань; здесь она увидала Андронова и полюбила его. Шевеля своими огромными веселыми ушами, она сидела у самой воды, водила носом из стороны в сторону, нюхала запахи железа, муки, консервов, кожи и с безумным любопытством, высунув язык и блестя глазами, подсматривала за рыболовами, которые невдалеке от нее дремали с удочками в руках.
Она давно уже обратила внимание на Андронова, и сначала он ей нравился — большой, тяжелый, того и гляди — задавит; плюется, голос хриплый, громкий. Но он сидел на пристани так тихо, что это успокаивало ее. «Не хочет ли он меня поймать?» — может быть, так сначала подумала она и стала приглядываться. Но он просто смотрел, как выгружают баржи, слушал песни пароходных грузчиков, любил видеть шум на пристани и большое небо над рекой и над полями за ней, где тонкими дымками возникали очертания далекой деревни. Он себя вел как-то непохоже на людей: почти не говорил и, конечно уж, не кричал неожиданным голосом, какой вдруг оказывался у людей, когда они хотели напугать бедную собаку. Он не махал руками и спокойно держал ноги.
Он произвел вполне приятное впечатление. Знакомство началось с того, что Клякса подошла и села против его лица. Он молчал. «Вот, право, удивительный, милый какой», — может быть, подумала Клякса. Он молчал и глядел за реку, она тоже. Так прошел час. Андронов поднялся и ушел в больницу.
Когда на другой день Андронов явился на набережную, Клякса уже чинно и будто совершенно-совершенно случайно сидела у его тумбы. Не глядя и просто, должно быть, не замечая ее, Андронов стал молча прислушиваться к шуму и грохоту дня на реке. Потом ушел, не проронив ни слова. Оставшись одна, Клякса беспокойно зачесалась и зевнула несколько раз от переживаний «Хороший человек! Вот уж человек хороший!» — прямо, казалось, говорили ее глаза.
Самое главное, что она чувствовала себя с ним совершенно непринужденно: не нужно было угадывать его желания, лаять на что-то непонятное или служить на задних лапках. Клякса все это умела, но всегда стыдливо скрывала: ей было как-то неудобно проделывать эти штуки.