В училище нас одевали и кормили, но денег нам не платили, и купить папиросы было не на что. Вот наши курильщики и собирали окурки. Леня любил покрасоваться с папиросой в зубах, конечно, когда при этом не было поблизости замполита, военрука или мастера. Но окурков себе Леня сам не собирал. Только однажды я видел, как он подобрал окурок. Было еще рано, и ребята спали. Я в этот день был дежурным и встал пораньше. Выглянул в окно, смотрю: по нашей спортивной площадке шагает Леня Крутиков. Русые волосы его мокрые — значит, идет с моря. Леня, как рыба, любит море и очень хорошо плавает и ныряет. Он чуть ли не каждое утро бегает на море перед подъемом. Вот и сегодня встал пораньше. Наскоро натянул брюки и рубаху. А ботинки не надел, так и побежал босиком. Вот Леня остановился, оглянулся на окна училища, посмотрел вокруг и, убедившись, что никто его не видит, подхватил окурок. Но обычно окурки ему подбирает Иса и другие прилипалы. Леня не всякие окурки берет, а только самые крупные, от хороших папирос. Такие окурки теперь часто можно найти на нашей спортивной площадке. Ведь здесь не только мы занимаемся военным делом. Проводят занятия и солдаты и курсанты офицерской школы. Поэтому и окурков много.
Я знал, что Иса подговаривает Леню Крутикова, чтобы тот избил меня. Но Леня меня не трогал. Может, не слушал, что вливает ему в уши Иса, а может, не решался, потому что теперь я был не одинок, как раньше. У меня были друзья, и главный из них Коля, которого ребята уважали.
В это время у нас в группе произошло одно неожиданное событие. Однажды наш мастер Захар Иванович подозвал меня и сказал громко, так, что всем было хорошо слышно, несмотря на стук и шум станков:
— Вот что, Мамед Мамедов, с сегодняшнего дня назначаю тебя старостой группы.
Это было так неожиданно, что ребята, словно по команде, перестали работать, даже станки выключили. Стояли и смотрели на меня, будто в первый раз видели. А я стоял посреди мастерской растерянный и чувствовал себя так, словно бы я в чем-то виноват. Теперь я понимаю, почему Захар Иванович решил назначить меня старостой.
Дело было в том, что наше училище находилось при заводе и готовило для него кадры. Обычно ребят из училища переводили на завод. Только не всю группу сразу, а постепенно — тех, кто лучше работал. Коля занимался в училище второй год. Работал он отлично, и его вскоре должны были перевести на завод. Вот Захар Иванович и решил заранее назначить другого старосту. Да к тому же не из старых ребят, которым уже в училище осталось быть недолго, а кого-нибудь из новичков, чтобы потом уже староста мог стать таким же хорошим помощником, как и Коля.
Только нам Захар Иванович ничего не объяснил. И ни я, ни ребята не могли понять, почему мастер вдруг решил вместо Коли назначить старостой меня. Правда, работал я хорошо, быстро и аккуратно выполнял все задания. Мне уже присвоили третий разряд. А Захар Иванович говорил, что я заслуживаю даже четвертого. Все чаще он мне поручал самые трудные задания. Я уже мог распилить ножовкой заготовку на две равные половины, мог высверлить в детали на нужном расстоянии ровные отверстия, мог правильно подобрать размер сверла, умел обращаться с кронциркулем. Мне нравилась работа, требовавшая точности, нравилось подгонять, или, как у нас говорили, доводить детали по микронам. Но ведь и другие ребята работали неплохо. А уж Коля наш — и говорить нечего. Словом, все удивлялись, что Захар Иванович назначил меня старостой, и сам я удивлялся не меньше других.
Я стоял и не знал, что мне делать. Не говорить же, что я не хочу быть старостой. Спросить Захара Ивановича, почему он назначает старостой меня, я постеснялся. И ребята не спросили. Молчали. Только потом уже стали обсуждать это. И на меня косились. Кто-то даже сказал, что я подлаживаюсь к мастеру. А я ни капельки не подлаживался. Просто у нас в ауле так было принято — относиться к старшим с уважением. А Захара Ивановича я и в самом деле уважал, внимательно слушал его замечания и старался делать все, как он говорит. Но я не стал этого доказывать ребятам — что они, сами не понимают?
Вроде бы все шло хорошо. И с работой я справлялся, и мастер был мною доволен, и все же… все же на душе у меня было неспокойно.
А вскоре произошел такой случай. Все чаще объявляли тревогу. Из репродукторов раздавался тревожный голос диктора: «Над городом вражеский самолет! Воздушная тревога!» Приходилось прерывать работу и отправляться в убежище. На этот счет у нас был строгий приказ. Только дежурные пожарной группы не шли в убежище, а поднимались на крышу. Там стояли ящики с песком, наполненные водой бочки. На обязанности дежурных было внимательно следить за вражескими самолетами. Если вдруг сбросят зажигательную бомбу, не дать разгореться пожару. Были у нас припасены длинные щипцы. Хватай зажигалку и поскорей бросай ее в ящик с песком или в бочку! В эту ночь тоже объявили тревогу. Я был дежурным. Быстро поднялся на крышу. Здесь было гораздо приятней, чем в пропахшей металлом мастерской или в душном бомбоубежище. Дул свежий ветер, было прохладно. Даже усталость проходила. А уставали мы очень. И сегодня — тоже. Еще утром Захар Иванович объявил, что придется работать в две смены. Нелегко это, но никто не возразил. Всем было понятно — надо! Так и работали мы с утра без передышки. Только в столовую ходили. Металлическая пыль ела глаза, во рту чувствовался горький привкус. Болела голова, и руки становились тяжелыми. Веселый балагур Гамид и тот приутих. Только голос мастера раздавался то совсем рядом, то на другом конце мастерской, перекрывая равномерный шум: «Заусенички, заусенички! Давай, ребята, давай! Сейчас придут из цеха за деталями». И вот теперь, поднявшись на крышу, мы с удовольствием вдыхали свежий воздух. Хотя тревогу и объявили, было тихо. Молчали зенитки. Только прожектора бесшумно шарили по небу.
— А красиво все-таки, — проговорил кто-то в темноте, глядя на расчерченное лучами прожекторов звездное небо, — будто лентами все оплетено.
— Красиво-то красиво, — отвечал ему голос с другого конца крыши. — Еще красивей было бы, если бы какую-нибудь из этих лент хоть краешком задел фашистский самолет.
— Вот была бы такая длинная палка с большим, как якорь, крючком, — проговорил кто-то рядом со мной. Это был один из братьев-близнецов, не то Гусейн, не то Осман, а кто именно, не разберешь, у них голоса похожие.
— А зачем тебе понадобился крючок? — не понял я.
— Как — зачем? Зацепил бы фашистский самолет, как кот воробушка…
Я не успел ничего ответить, как вдруг совсем рядом сильно грохнуло. Казалось, передернулась земля, а на ней качнулось все наше училище вместе с крышей. Разом заговорили зенитки. Сеть, оплетавшая светлыми лентами небо, зашевелилась, задвигалась, и вдруг в лучах стал ясно виден похожий на крестик вражеский самолет. Вокруг него расцвели взрывы снарядов. Было видно, как он заметался, стараясь вырваться, но лучи прожекторов цепко держали его. Одна светлая полоса так вцепилась в хвост самолета, что казалось, она сама исходит от него. Еще несколько секунд напряженной борьбы — и самолет вспыхнул и как падающая звезда с огненным хвостом покатился вниз, к морю.
Прозвучал отбой. Мы возвращались в мастерские возбужденные и радостные. Дежурные наперебой рассказывали тем, кто был в убежище, как сбили фашиста. И ребята жадно слушали, жалея, что сами не видели этого.
— Ну, ребята, по местам, — сказал Захар Иванович, — работать. И так сколько времени потеряли зря.
Ребята разошлись по своим рабочим местам. Снова включили станки. В цехе стало шумно. Никто сначала не обратил внимания, что пустует рабочее место Николая — нашего бывшего старосты. Но вскоре Захар Иванович заметил это и спросил:
— А где Николай Петухов?
Никто ему не ответил.
— Староста, — спросил Захар Иванович, — ты что скажешь? Это твое дело, смотреть за народом.