– Фамилия отставшего тоже Пушели? – спросил Зимин.

– Не знаю, – сказала Полина.

– А возраст?

– Лет пятьдесят. Константин Алексеевич говорил, что это, скорее всего, внук Степана Пушилина, сын Андрея, был.

Зимин прикинул: сыну Степана Пушилина, Андрею, в тридцать шестом, когда исчезло семейство из Пихтового, было семнадцать лет. Где-то восемнадцатого-девятнадцатого года рождения. Если еще жив, за семьдесят сейчас. Все сходится. Детям Андрея Пушилина должно быть лет сорок-пятьдесят. А Мишель Пушели? Тоже внук Степана Пушилина, сын Андрея? Или уже правнук?

Про себя отметил, что Лестнегов в долгом их разговоре не упоминал об отставшем от поезда иностранце. Мог забыть. Или специально. Решил: если Нетесовым факт этот известен, то уж наверняка рассказали своему гостю, к чему лишний раз повторять. Или опять-таки не был уверен, что тот человек принадлежал к семейству Пушилиных?

А Зимин был уверен.

Он долго не мог уснуть. Думал о судьбе Пушилиных, какой страшный, трагический и вместе с тем причудливый путь проделан этой семьей. Как прежде не однажды он пытался и не мог представить жизнь целого, самого крупного на Земле государства, не будь оно толкнуто на путь революции и Гражданской войны с пути процветания выброшено почти на век на путь прозябания, так не мог представить и жизни в послереволюционной стране пушилинского семейства. Наверное, именно потому и не мог представить, что Пушилины были не способной переродиться частицей, неотделимой плотью того, канувшего, уничтоженного государства. Но если судьбу государства, как бы оно могло и должно было развиваться по нормальным законам и в нормальных условиях и обстоятельствах, невозможно было проследить в силу того, что развитие шло по надуманным законам или, попросту, по законам отрицания всяких законов, что не могло не рождать всевозможные уродливые условия и обстоятельства, то судьба семьи проглядывалась. Перенесенная на чужую почву, она не просто не сгинула, но хорошо прижилась, нашла свое достойное место под солнцем. Правда, не без помощи увезенного золота. Но что с того: новое государство после революции получило, захватило такое количество богатства, столько золота, что распредели оно его всем поровну, продолжай нормально работать и развиваться, процветание, безбедная жизнь были бы обеспечены всем...

Невольно вслед за раздумьями о Пушилиных вспомнились братья Засекины, пихтовский почетный гражданин Егор Калистратович Мусатов. Вдруг промелькнула мысль, почему между Терентием Засекиным, а после его смерти между его сыновьями и Мусатовым всю жизнь существовала и продолжает существовать глухая вражда. Каким-то нюхом Мусатов еще давным-давно, еще в двадцатых учуял, уловил, вычислил, как в свое время в Хромовке-Сергиевке место, где лежит крестьянский хлеб, спрятанный от продразверстовцей, кто мог быть тем человеком, который скрывал у себя в избе, лечил белого офицера Взорова и, не донося на Терентия Засекина, держал его десятилетия в напряжении. Ничего не имея от этого, кроме сознания тайной власти над пасечником. Догадка шла от отношения Мусатова к Анне Леонидовне, дочери священника Соколова, при которой, чувствуя себя хозяином положения, Мусатов позволял себе лгать. Возможно, в отношениях между Засекиными и знаменитым пихтовским ветераном ничего этого и в помине не было, Зимин, возможно, ошибался. Просто Мусатов был продуктом новой власти, а Засекины, начиная с Терентия, не особенно жаловали эту власть. Доискиваться до сути Зимин не собирался. Просто подумалось...

Он вспомнил про бумаги, переданные ему дочерью пасечника Марией Черевинской. Тетрадки-дневники он уже успел просмотреть. Оставалась нечитанной записная книжка в твердой серой обложке. Записи в ней сделаны в старой орфографии и не рукой Терентия Засекина. «Х11.18-ГО, Пермь», была пометка над текстом. Не исключено, что записная книжка принадлежала старшему лейтенанту Взорову. Близкий к Адмиралу человек мог быть тогда в Перми.

Он не стал гадать. Подвинул ближе настольную лампу и углубился в чтение.

"...Перед эвакуацией красные забрали все и в учреждениях, и у населения. На станциях Пермь I и Пермь II пять тысяч вагонов. В них – мебель, экипажи, табак, сахар. Между прочим, целый вагон с царским бельем, бельем семейства Романовых. Тонкое, изящное, лучших материалов с гербами и коронами белье бывшего властителя России и его семьи.

Погрузили даже электрическую станцию, оборудование кинематографов, свыше тысячи штук пишущих машин. Сласти и шоколад. Не осталось ни одного учреждения, из которого бы не было вывезено все начисто, о магазинах и частных квартирах и говорить нечего. Попытка полного разграбления города кончилась неудачно. Только деньги в последний момент увезли и золото.

Когда население Перми не жило, а мучилось, постоянно находясь под страхом расстрела и голодной смерти, – советские блаженствовали. Вкусно ели, много пили. Законодательствовали, зверствовали и веселились.

Свежие следы их деятельности налицо. Многие прославились такой неукротимой жестокостью и кровожадностью, что даже отказываешься верить рассказам об этом. Но доказательства налицо.

Каждому пермяку известно здание духовной семинарии на Монастырской улице. Огромнейшее, казенного типа здание с громадным двором, выходящим обрывом к Каме. С этим зданием связаны наиболее тяжелые воспоминания пермяков. Здесь помещался военный комиссариат. Здесь жил и зверствовал военный комиссар Окулов. Настоящее порождение большевизма – бывший околоточный надзиратель, фельдфебель и в конце концов военный комиссар с громадными полномочиями. Рука об руку с ним работал ни в чем ему не уступавший помощник его бывший студент Лукоянов. Эти господа почти ежедневно, будто в этом все их обязанности, проводили расстрелы и зверские расправы с людьми – часто тут же, в стенах здания или во дворе. Входя в раж, собственноручно. Жертвы бросались в Каму или в углу обширного двора. Тела, уже занесенные снегом, и еще совсем свежие, лежали во дворе, когда мы вошли в город.

Подвиги Окулова и Лукоянова бледнеют перед подвигами комиссаров Малкова и Воронцова. Первый был председателем «чрезвычайки», второй – его ближайшим помощником. Оба по происхождению рабочие. Любимым занятием, или удовольствием, сказать не умею, комиссара Малкова было убивать собственноручно и в пьяном виде. А пьян он был ежедневно. Ежедневно гибли десятки людей в величайших мучениях. А у них были и десятки мелких соратников, которые делали то же, что и высшие. Отсюда ясно, как дешева была жизнь в Перми. Если убивали просто – это счастье. Но часто, прежде чем убить, мучили. Кровожадность высших создавала кровожадность и разнузданность среди низших. Каждый комиссар, каждый красноармеец мог в любую минуту не только дня, но и ночи быть вершителем судеб пермского обывателя и распоряжаться по своему усмотрению его жизнью, его достоянием.