— Надо, однако, с этим покончить,— сказал он.— Я должен констатировать факт: или ты видишь в кристалле, или ты не видишь; или твое чутье идеального существует, несмотря на глупости твоего материалистического образования, или эти глупости угасили его в тебе по твоей же вине. В этом последнем случае я предоставляю тебя твоей жалкой судьбе. Приготовься же выдержать решительное испытание.

— Дядюшка,— ответил я с твердостью,— нет необходимости в испытании. Я не вижу, и я никогда не видел в кристалле. Мне снилось, что я вижу в нем то, что рисовало мне мое воображение. Это просто была болезнь, которая теперь прошла, я это чувствую с той минуты, как вы хотите показать мне очевидность этих лживых призраков. Благодарю вас за урок, который вы пожелали мне дать, и клянусь вам, что он послужит мне на пользу. Позвольте мне вернуться к моей работе и никогда больше не возобновлять разговора, который для меня слишком тяжел.

— Ты не укроешься от моих исследований!— воскликнул Назиас, глядя с иронией на мою попытку отворить дверь, которую он предусмотрительно запер на ключ так, что я этого и не заметил.— Я не привык к неудачам, и я приехал из глубины Персии не для того, чтоб уехать, ничего не узнав. Не пытайся освободиться от моих исследований, это совершенно бесполезно.

— Чего же вы требуете и какую тайну хотите вырвать у меня?

— Я требую очень простую вещь, а именно, чтобы ты взглянул на предмет, хранящийся в этой маленькой шкатулке.

Тогда он отпер маленьким ключиком, хранившимся у него на шее, бронзовый ящичек, на который я уже обратил внимание, и поднес к моим глазам бриллиант такой чистоты, такой ясности, такой необыкновенной величины, что я не мог выдержать его блеска. Мне показалось, что восходящее солнце заглянуло в комнату через окно и сконцентрировалось в этом бриллианте со всей силой своего утреннего сияния. Я закрыл глаза, но это было бесполезно. Красное пламя наполнило мои веки, ощущение невыносимого жара проникало до самого моего мозга. Я упал, как пораженный молнией, и я не знаю, потерял ли я сознание или видел в лучах этого сверкающего драгоценного камня нечто такое, в чем я мог отдать себе отчет...

В этом месте моих воспоминаний есть большой пропуск. Только после этого таинственного происшествия могу я объяснить влияние, произведенное на меня Назиасом. Нужно думать, что я не делал более возражений его странной утопии, и его геологические фантазии казались мне, без сомнения, истинами высшего порядка, которые я не дерзал оспаривать. Решившись следовать за ним на границы света, я добился от него лишь того, что он воспрепятствует дядюшке Тунгстениусу распоряжаться рукой Лоры до нашего возвращения, и со своей стороны дал ему слово не поверять никому, даже в минуту прощания, даже письмами цель гигантского путешествия, которое мы собирались предпринять.

Вот что произошло между мною и моим дядюшкой Назиасом, как я, по крайней мере, предполагаю; так как повторяю, что для меня смутно все происшедшее в день, следовавший за сценой, которую я только что передал, и до дня нашего отъезда. Мне кажется, что я припоминаю, что весь этот день я провел лежа на кровати, разбитый усталостью, что на следующий день на рассвете Назиас разбудил меня, приложил мне ко лбу какой-то невидимый амулет, в одну минуту вернувший мне силы, и мы покинули город, не предупредив никого, не унося с собой пожелания и благословения семьи и, что, наконец, мы быстро достигли порта Киля, где нас ожидал корабль, принадлежавший моему дядюшке, вполне готовый к путешествию по полярным морям.

III

Я не буду распространяться о переезде через Атлантический океан. Я имею все основания думать, что оно совершилось счастливо и быстро; но ничего не могло отвлечь меня от моего упорного намерения, сконцентрированного, так сказать, на одной мысли нравиться Назиасу и заслужить руку его дочери.

Что же касается кристаллизированного мира, то я думал о нем очень мало по моему собственному побуждению. Мой ум, парализованный в области мышления, не делал ни малейшей попытки к возражению против уверенности, какую развивал передо мной дядюшка со странной энергией и все возрастающим энтузиазмом. Его пылкие предположения занимали меня, как волшебные сказки, до такой степени, что я не всегда мог отличить результаты его воображения от действительности, которая уже возникла вокруг меня, а между тем разговоры по этому поводу всегда возбуждали во мне какую-то странную умственную и физическую усталость, и я всегда утомлялся, лежа на своей кровати в каюте, пробуждаясь от глубокого сна, продолжительность которого я не мог определить и не мог воспроизвесть его мимолетных снов. Я мог бы подозревать, что мой дядюшка подмешивает к моему питью какое-нибудь таинственное снадобье, которое повергает мою волю и мой разум в абсолютное подчинение ему, но у меня не было даже энергии для подозрения. Состояние детского доверия и подчинения, в котором я находился, имело свою прелесть, и я не желал освободиться от него. В общем я, подобно остальному экипажу и его начальнику, был полон здоровья, храбрости и надежды.

Вот все, что я могу сказать о себе до той минуты, когда мои воспоминания делаются определенными, а эта минута наступила, когда наш брик перешел за колонны Северного Геркулеса, расположенные, как всякий знает, при входе в Смитов пролив между мысами Изабелла и Александрия.

Несмотря на постоянные и упорные бури в этой местности и в это время года, никакая серьезная опасность не задержала хода нашего корабля и ничто не нарушило нашего приятного уединения. Только при виде суровых берегов, возвышавшихся с обеих сторон пролива, усеянных ледяными горами, более острыми и угрожающими, чем все те, которые мы уже привыкли встречать на пути, мое сердце сжалось, и лица самых неустрашимых матросов приняли выражение мрачного средоточия, как будто мы въезжали в страну смерти.

Только один Назиас выказывал удивительную веселость. Он потирал себе руки, он улыбался страшным горам, как старинным, давно ожидаемым друзьям, и если б важность его роли начальника экспедиции позволяла ему, то он, несмотря на страшнейшую качку, готов был бы, кажется, танцевать на палубе.

— Что это с тобой?— вскричал он, видя, что я далеко не разделяю его радости.— Чувствуешь ли ты уже холод, и не должен ли я прибегнуть к средству разогреть тебя?

Его лицо сделалось вдруг таким деспотичным и таким насмешливым, что я почувствовал себя испуганным этим предложением, смысла которого я не понимал и не хотел просить мне объяснить. Я стряхнул с себя мой ужас и старался быть приличным до тех пор, пока мы не достигли мыса Яксон, куда мы прибыли не без усталости, но без препятствий, в половине августа под 80 градусами северной широты; здесь Назиас объявил нам, что мы останавливаемся на зимовку в бухте Вригт, на крайнем севере Гренландии. Нам оставалось очень мало времени приготовиться к этой трудной и опасной стоянке. Дни укорачивались необыкновенно быстро, и я не знаю, каким образом при этих изменяющихся границах судоходных морей мы могли пройти так поздно, не будучи блокированы; случилось так, что едва приблизились мы к линии твердого льда, едва вошли в бухту, как были охвачены непроглядными потемками могилы.

Наш экипаж, состоявший из тридцати человек, не высказал ни малейшего ропота. Помимо того, что Назиас был для них предметом почти суеверной веры, «Тантал» (это название нашего корабля) был снабжен такой массой провизии, был так богат, так удобен и так обширен, что никто не был испуган провести на нем ночь в несколько месяцев. Водворение совершено было с быстротою и большим порядком, а день, когда бледное сентябрьское солнце показалось нам на минуту и скрылось за острыми горами ледника Гумбольдта, чтобы не появляться более очень долго, был отпразднован на берегу с настоящей оргией. Назиас, выказывавший до сих пор такую строгость к дисциплине и такую экономию в запасах, позволил экипажу напиться допьяна и наполнить дикими возгласами, пением и криками глухую атмосферу потемок и тумана, укутывавшую нас.