— Ты ночевал у меня — вот и вспомнила. Знакомый чуток. Бедовуху за собой не принесли? — спросила она у Насти.

— Не бойся, мама,— сказала Настя.— Афиноген свой человек. Партизан.

— Теперь времечко такое — каждого бойся.— Спиридоновна заохала: — О-хо-хоюшки! Без опаски в такое лихолетье и жить нельзя. Вон народу-то сколько сгубили, покалечили!

— Так то фашисты,— сказала Настя.— А мы еще живы и будем жить.

— Живи да оглядывайся.— Спиридоновна взяла в руки ухват, подошла к печке, начала доставать чугунок.— Знамо дело, что они бедовуху принесли, но ведь лучше подальше от них, от супостатов этих. Точно волки голодные рыскают по деревням, хватают людей. Лучше не трогать их. Глядишь — и сбережешь себя. Спасешься.

— Неверно ты говоришь, тетя Катя,— начал возражать Афиноген.— Не согласен я с тобой. Фашистов бить надо, чтоб скорей убрались восвояси. Разобьем, прогоним, и жизнь опять пойдет как по маслу.

— Пойти она пойдет,— еще сердито перечила Спиридоновна,— для тех пойдет, кто живой останется. А если кто не доживет? Как тут быть?

— На то она и война,— сказал Афиноген.— А раз война, все мы рискуем — и я, и Настя... Ради победы рискуем. А ради победы и умереть не страшно.

— Ишь прыткий какой! — вскипятилась тетя Катя.— Ты вот лучше за стол садись. Бери ложку да щи похлебай. Щи без мяса да без хлебушка. Уж не прогневайтесь, гости. Дорога-то была небось длинная. Проголодался, сынок?

— Что верно, то верно, мамаша,— согласился Чакак.— Поесть не откажусь. А сухарики-то у нас свои есть. Ну-ка, Настя, выкладывай.

Настя достала из вещмешка сухари, положила на стол, села рядом с Афиногеном. Спиридоновна налила щей, и они ели с отменным аппетитом — и на самом деле проголодались изрядно. Когда поели, Настя спросила у Афиногена:

— Чакак — интересная фамилия. Чакак, ча-как... Что значит слово — Чакак?

— Чакак — это сорока по-чувашски. Значит, и фамилия у меня простая — Сорокин. По-чувашски — Чакак, по-русски — Сорокин.

— Чак-чак, ча-как — интересно звучит. Это значит — сорока чекочет: ча-че, ча-че, ча-че...

Афиноген засмеялся:

— Настя, ты очень точно подметила. Моя фамилия действительно на сорочье чекотанье похожа. Таких схожестей много в нашем языке.

— Значит, язык чувашский — богатый по различим своим оттенкам и звукам,— сказала Настя.— Скажи-ка несколько фраз по-чувашски.

Афиноген начал говорить по-чувашски, а Настя и Спиридоновна слушали и ничего не понимали.

— Ну, поняли что-нибудь? — спросил Афиноген.— Я уже и сам стал забывать свой язык. Четыре года по-чувашски ни с кем не разговаривал. Только сам с собой, шепотом. Стихи чувашских поэтов про себя частенько повторяю, чтоб не забыть. Самый знаменитый у нас поэт — Константин Иванов. Написал поэму «Нарспи», когда ему еще и семнадцати не было.

— А что такое «Нарспи»?

— Девушку так звали. Сосватать ее решили за нелюбимого, а она любила другого. Хотите, прочитаю по-русски из этой поэмы?

— Интересно бы послушать,— сказала Настя.

Афиноген начал читать:

Месяц март уж на исходе,

Греет солнышко. Тепло...

Окружило половодье

Все чувашское село.

Почернели прежде взгорья,

После снег с полей сошел,

В зеленеющем уборе

Заиграл под солнцем дол.

Стихи, такие простые и безыскусные, западали в душу, волновали. Она начала расспрашивать, кто такой поэт Константин Иванов, когда жил.

— Умер до революции, двадцати пяти лет.

— О господи, как мало жил! Почти так же, как и Лермонтов. А сколько бы мог еще написать!

Чакак начал рассказывать Насте о своей матери.

— А жива мать-то? — спросила Спиридоновна.

— Нет, умерла,— ответил Чакак.— И отец рано умер. Грамотный был, а дедушка вот жив. И две сестры у меня — Роза и Валентина.

— Такие же, поди, как Нарспи?

— А вот уж не знаю, не мне судить, но хорошие и добрые.

На другой день Настя проснулась рано, наскоро умылась, привела себя в порядок и заглянула в боковушку, где спал маленький Федор. Он проснулся, как только вошла Настя, глазенки спросонья уставились с удивлением на нее. Настя заулыбалась, подбежала к кровати, спросила:

— Что, не узнал, Феденька? Это я, проведать тебя пришла...

Он смотрел на нее с удивлением и тихо, слабеньким голоском произнес:

— Мама...

— Узнал, родненький... Как живешь-то у бабушки?

— Хорошо

— Ну, вот и преотлично, мой мальчик.— Она села кровать, приподняла Федю на руки — он все еще был легкий, словно бы невесомый. Видать, харчишки у матери не ахти какие: картошка да капуста, не всегда с хлебом, но и то ладно. Жить можно. Вот окончится война — тогда все пойдет на поправку, всего будет вдосталь: булки, и конфеты появятся... А сейчас вот она, Настя, даже гостинчика не принесла. Неоткуда взять — ведь нет ничего, одна бедовуха да корочка хлеба.

В Нечаевку Настя и Афиноген отправились, когда уже на мокрую от дождя землю пала густая осенняя сумеречь. Настя шла впереди, а за ней — Чакак, шаги его — тихие и осторожные. Она слышала эти шаги, слышала, как он дышал ей в затылок, тяжело и с присвистом, потому что у него побаливало горло — пил холодную воду и застудил. Когда подошли к деревне, уже стемнело. Остановились у крайней разворотни. Здесь как раз и жила Синюшихина — мать полицая. В окнах слабо мерцал огонек.

Настя подошла к окну и замерла от неожиданности: в доме за столом сидел Гаврила, сидел один. «Вот и хорошо,— подумала Настя,— если Синюшихин один, то и взять его будет легче, без посторонних глаз».

— Вроде один,— сказала, подойдя к Афиногену,— матери нет.

— Значит, попал в ловушку.— Настя заметила, как в темноте заблестели глаза у Афиногена. Он даже скрипнул зубами.— Чего ждать? Надо брать его тепленьким...

Чакак подошел к двери и начал стучать. Громко крикнул:

— Открой!

— Кто там? — послышалось из-за двери.

— Свои!

— А кто свои? Кто такие?

— Из полицейской управы,— уточнил Чакак.— Срочно вызывают тебя, Гаврила. По важному делу.

— По какому такому важному? Больной я. Не могу явиться.

— Ну, открой! Объяснишь, что там и как.

Синюшихин не открывал, видимо, почувствовал что-то неладное, боялся.

— Не откроешь — хуже для тебя,— припугнул его Чакак.— Как дезертира расстреляют.

За дверью щелкнул крючок, и дверь распахнулась. Синюшихин попятился, глаза его округлились. Увидев Настю, он сразу понял, что это конец, что пришло возмездие. Стал умолять:

— Не виноват я. Пожалейте, христа ради. Не виноват. Простите!

Он упал на колени, спина его тряслась не то от рыданий, не то от страха. Настя с брезгливостью глядела на Синюшихина, приосмотрелась: в избе было полутемно, на столе чадила коптилка, в переднем углу почерневшие образа, большая печь, на шестке — закоптелые чугунки и кринки. Пахло кислыми щами, сивушный дурманом, затхлой овчиной. На столе — недопитая бутыль самогона, фарфоровая чашка, недоеденный огурец, ломоть черного хлеба. Дышать было тяжело. Едва привыкнув к спертому воздуху, она спросила:

— А мать где?

— Мамаша? Она к Цыганковым ушла,— ответил плаксиво полицай. — Сейчас вернется. А что со мной?

— Отведем куда следует,— ответил Афиноген. — Сбежал-то откуда?

— От партизан.

— Так вот к партизанам опять и отправим.

— Зачем? Я не хочу. Не хочу!

Синюшихин опять бросился в ноги Афиногену, затрясся в конвульсиях, зарыдал.

— Отпустите, ради бога! Простите! Настя, прости! — Он смотрел на Настю умоляюще, увидев пистолет в ее руке, сник.

— Вставай, пошли,— приказал ему Чакак. — Одевайся, нам ждать некогда.

— А куда пойдем-то? — снова спросил полицай и начал поспешно напяливать на плечи мундир.

Одевшись, он покорно вышел в сени. Оказавшись на улице, бросился бежать. Настя, вскинув пистолет, устремилась за беглецом. .

— Стой! Стой! — закричала она. — Стрелять буду! Остановись, гадюка!