Вы, Карицын, понимаете, о чем я говорю?

Последние слова профессора прозвучали больше утвердительно, чем вопросительно. Вадим кивал в ответ:

— Да, профессор, понимаю. Спасибо. Я буду работать, буду стараться.

— Надо стараться, голубчик, на-до! Наука — это прежде всего труд. Впрочем, вы это прекрасно знаете и сами.

Когда они пожали друг другу руки, профессор, будто вспомнив о полузабытом, неожиданно спросил Вадима, почему тот последнее время не заходит к ним.

— Анюта, голубчик мой, все уши прожужжала, теребит каждый день. Да и Елена Викторовна беспокоится, спрашивает, наводит справки, как вы устроены, нет ли проблем. Вы, я вам скажу по великому секрету, им очень понравились, произвели, так сказать, впечатление. Так что уж, сделайте милость, сегодня же извольте пожаловать на чашку чая. — Профессор беспомощно развел руками, а Вадим вдруг понял, что вот это и есть то, ради чего старик остановил его на лестнице. — А то мне Анюта снова сделает выговор. Вы что, поссорились? — Профессор вкрадчиво посмотрел ему в глаза.

— Нет, — ответил Вадим и покраснел; мгновенно перед ним вспыхнуло красивое бледное лицо Елены Викторовны, жены профессора, и исчезло. — Просто нет времени.

— Так ли?

— Так ведь тружусь.

— Ну уж, тружусь. Что значит — тружусь? Все трудятся, но при чем тут женщины? Их-то зачем обижать?

Старик, конечно же, ни о чем не догадывается, думал Вадим, стоя возле институтского крыльца и глядя, как профессор, смешно помахивая большим коричневым портфелем, идет по заснеженной аллее, он уверен, что я влюблен в его дочь...

Случилось это еще осенью: профессору стало плохо, прямо на лекции, вызвали «Скорую», но от помощи врачей старик отказался, попросил отвезти его домой, и Вадим, поймав на улице такси, поехал проводить его. Дома никого не оказалось. Уйти сразу было нельзя. Вадим помог профессору снять пальто, усадил его в глубокое мягкое кресло у окна, лечь в постель тот категорически отказался, и до вечера вынужден был читать ему отрывки из «Одиссеи» Гомера в роскошном старинном переплете. Профессор сам указал ему на эту книгу и попросил слабым болезненным голосом: «Голубчик, почитай, пожалуйста, те места, где есть закладки». Когда позвонили в дверь, Вадим пошел открывать и увидел на пороге двух женщин, удивительно похожих, как бывают похожи друг на дружку близнецы. Обе были молоды, но уже в следующее мгновение бросилась в глаза разница в возрасте: одной из вошедших было лет тридцать, а другая оказалась совсем молоденькой. Вадим пропустил их в прихожую, помог раздеться и, сделав это, позвал в дальнюю комнату, где, в уютном кабинете, в кресле у окна, ждал его профессор:

— Профессор! К вам, наверное, заочники! Я сказал, что вы больны, но они и слушать не хотят!

— Да? Заочники, говорите? Премилый народ! Ну что ж, зовите их.

И вдруг женщины захохотали. Они буквально сотрясали сумрачную тишину комнат своими звонкими голосами, они рыдали и всхлипывали. А через мгновение Вадим услышал хохот профессора.

— Карицын! Вы, голубчик, гениальнее великого Гомера! Знакомьтесь: Елена Викторовна, моя жена, Анюта, дочь.

Вадим пожал им маленькие холодные и тоже удивительно похожие ручки и только тогда улыбнулся и покраснел.

— Вы что же, милочки, — не унимался профессор, который к тому времени, похоже, окончательно оправился от своего временного недомогания, — снова посеяли ключи?

А через неделю в этой же самой прихожей, на этом же месте произошла еще одна историйка, но о ней знали только Вадим и Елена Викторовна. Елена Викторовна в тот день купила два билета на итальянский фильм режиссера Микеланджело Антониони и предложила их ему и Анюте. Сеанс начинался поздно, в двадцать два часа, и они, все вчетвером, успели еще поужинать, распить бутылочку сухого, отметить новую публикацию профессора в одном солидном литературном журнале и вдосталь наговориться. Когда стали собираться, Анюта на несколько минут спряталась где-то в спальне, очевидно, решив переодеться, профессор ушел в кабинет работать, а он и Елена Викторовна остались в прихожей одни. Она смотрела на него все с той же полуулыбкой, как привыкла смотреть с первого дня знакомства, и изредка поправляла красиво уложенные светло-русые волосы. Когда она подала ему пальто, он поймай ее руку, наклонился и поцеловал Елену Викторовну в шею чуть ниже мочки маленького розового уха; она вначале вздрогнула, потом оглянулась и, убедившись, что их никто не видел, улыбнулась своей очаровательной улыбкой, сказала тихо:

— Как странно на вас, Вадим, подействовало вино. И ведь слабенькое совсем, кисленькое...

— Вино было прекрасным, — улыбнулся он.

Она задержала его руку и, прижав палец к смеющимся губам, прошептала:

— Не будьте таким торопливым и нетерпеливым, юноша.

Вот и все, что случилось в тот вечер в просторной прихожей профессорской квартиры.

Вадим переписал курсовую, целиком переработав отдельные места, где было особенно много пометок, сделанных рукою профессора. Пришлось прочитать еще с дюжину книг и ученых записок, среди которых были и исследования профессора, сделать кое-какие выписки. Работа нещадно пожирала все свободное время, выходные дни. Иногда, когда в расписании не было лекций профессора, Вадим пропускал занятия, днями просиживал над черновиками и выбирался из общежития разве что на несколько минут: купить хлеба и табаку да забежать в букинистический магазин, полистать старые истрепанные тома, подшивки «Нивы» с удивительными иллюстрациями художников, имена которых он никогда не запоминал, посмотреть — в который уж раз! — на гравюры Бонга с божественных полотен Саккаджи и Годварда, с мрачных картин Стаховича и Яна Стыки.

Наступила весна. Приближалась летняя экзаменационная сессия.

Курсовая работа пошла хорошо. Как он узнал потом, ее с интересом читала вся кафедра.

А Гале он так и не ответил. Где-то затерялось письмо, и вначале он перерыл все учебники, залежи черновиков под кроватью и в шкафу, но конверта так и не нашел. Потом начались государственные экзамены, возникли сложности с распределением, пошла подготовка к работе над кандидатской. Поездки по адресам, переписанным из записной книжки профессора, гостиницы, библиотеки, деловые встречи, необходимые знакомства, которые ему с необыкновенной легкостью и с таким очарованием устраивала Елена Викторовна! Все отдалилось, размылось, отошло.

Но иногда во время этих встреч, ученых разговоров или в минуты отдохновения от тех и других на него вдруг наваливалась усталость. Он ощущал ее физически и нравственно, как болезнь, которая поражает и обрекает не только тело. И в эти минуты Вадиму стали отчетливо вспоминаться некоторые эпизоды, иногда одни и те же по нескольку раз, того теперь уже давнего деревенского романа. Ему уже казалось, что они, те эпизоды, существуют сами по себе, вне его, живут своими законами и независимо от его воли являются ему вдруг, погасив все вокруг. Через некоторое время все исчезало, но тяжесть и усталость — нет. Постепенно он научился угадывать их приход, так некоторые несчастные, одержимые страшными недугами, предчувствуют наступление припадка. В сущности, думал он, это и есть припадки, ни больше ни меньше: напряжение, почти судороги, потом полнейшее опустошение...

Однажды ему вспомнилась тропинка от бани к дому, мокрая от недавно прошедшего дождя, скользкая и теплая. Они идут босиком. Он держит Галю за руку и улыбается ей в темноте. Потом, у калитки, они прощаются. Она обнимает его холодными руками за шею и целует. Ее голубое платье кажется белым, оно тает в темени, будто в глубокой воде. Он смотрит ей вслед. Потом, когда Галя исчезает, — на засветившееся желтым электрическим светом крайнее окно. Вот там задернулась шторка, колыхнулась и пропала тень на ней. Ветхая калитка едва проступает из темноты — будто старые покосившиеся кресты на кладбище. Деревья вокруг больше похожи на свои отражения в воде, на угрюмые миражи. Он вздыхает, улыбается. Он чувствует прохладу ночи и усталость, которую можно утолить крепким здоровым сном. Он поворачивается, еще раз оглядывается на окно в саду, оно еще светится, отбрасывая на неподвижную крапиву широкую, как простыня, прямоугольную тень, и идет обратно. И вот, когда он уже у того места, где нужно сворачивать и идти луговиной, чтобы потом выбраться на дорогу, из-за акаций кто-то выходит, хватает его за свитер и шепчет сквозь стиснутые зубы: «Если ты, гад, ее обидишь, то… то я не отвечаю за себя. Понял, студент?» Темно. Вадим не видит этого человека, внезапно налетевшего на него из-за зарослей акации, но он узнает его, нет, не тогда, тогда он так и не узнал, кто остановил его, а теперь. Вадим чувствует нарастающую злобу и страх. «Ты что-нибудь понял, студент?» — настаивает тот; от него попахивает водкой и еще бензином или соляркой, Вадим не разбирается в этих запахах; он ниже ростом, но крепче и руки у него тяжелые и сильные. И если он сейчас схватит за горло, думает Вадим, облизывая пересохшие губы, то я ничего не смогу сделать, чтобы помешать ему. Нужно что-то сказать в ответ, только так можно защищаться, драться бессмысленно, он сильнее меня, синяки мне ни к чему, да, что-то сказать... что-то убедительное... Но он не успевает: тот с силой отталкивает его в сторону, презрительно усмехается и исчезает в темноте. Остается только ощущение своей беззащитности, униженности, страха и стыда. Он стоит по колено в холодной мокрой траве и дрожит, вначале слабо, едва ощущая свою дрожь, потом сильнее и сильнее, так, что начинают постукивать зубы. Он мерзок себе и жалок.