Вечером, когда завершили наконец высокую, как башня, скирду, Клавдия подошла к Вадиму, грубовато толкнула его в бок и сказала громко:

— А вилы, Валентина, вам парень поможет отнести

Он шел, взвалив вилы на плечи, и смотрел, как играют на смуглой Галиной щеке розовые блики уходящего за лес солнца. Один раз он споткнулся о камень и чуть не упал, уронив при этом с одного плеч двое или трое вил. Шедшие впереди оглянулись; девушка буквально встрепенулась, шагнула к нему, но вдруг остановилась, не зная, как поступить дальше, а мать спросила, не помочь ли.

— Нет-нет, что вы! Я донесу. — В голосе его был почти испуг, он и сам почувствовал это и еще сильнее покраснел.

Галя тоже начала краснеть.

— Ну, гляди, — сказала бригадирка, и Вадим заметил, как она мельком взглянула на дочь.

Потом они свернули на другую улицу, дома здесь стояли реже, просторнее. Запахло бузиной и крапивой. Остановились возле калитки, с обеих сторон заросшей смородиной и георгинами. За калиткой угловатой глыбой чернел в поздних сумерках приземистый и, по всему видать, старый дом. Окна слепо поблескивали темными стеклами, отражая последние закатные отсветы и белесый некрашеный штакетник, и от этого дом казался нежилым и заброшенным.

— А бабушка, видно, Ночку к реке погнала, — сказала Галя тихим голосом; сказала она матери, а оглянулась на Вадима, стоявшего чуть поодаль.

Черенки вил давили Вадиму плечо, он терпеливо ждал того момента, когда можно будет их сбросить на землю, чтобы наконец разогнуться, вздохнуть с облегчением и подумать о том, что вот и прошел этот трудный день, очень непохожий на другие дни, но, когда она заговорила, мельком взглянув на него через материно плечо, Вадим словно позабыл о тяжести в натруженном плече и готов был еще сколько угодно стоять так возле калитки и слушать, слушать ее голос и ждать ее взгляда. Ведь она оглянется, думал он, обязательно оглянется. Ну, оглянись, оглянись же, оглянись. Она оглянулась, повела долгим взглядом темных неторопливых глаз, и — или это ему просто показалось в сумерках? — улыбнулась. Он вспомнил ее горячие руки, упершиеся ему в грудь. Ее слова. Голос. Он представил то, может быть у них немного погодя, ведь все шло так, как он задумал и как было уже не раз. Если она улыбнулась, то какие могут быть сомнения? И все же он усомнился: а может, я слишком вульгарно понимаю и воспринимаю все, что происходит и что может произойти между нами? Но сомнение длилось всего несколько мгновений.

— Кидай их тут, окаянных, — сказала бригадирка и, не дожидаясь его, взяла трое вил с одного плеча, перекинула их через высокий штакетник; вилы звякнули и легко вошли в землю, отволгнувшую от выпавшей за ночь росы. — Все жилы за день вытянули.

То же самое он сделал с остальными.

— Галя.

— Что, ма?

Мать немного помолчала, видно, подбирала слова.

— Угости парня молоком.

— Нет-нет, что вы! Спасибо!

— Проходи, проходи, чего уж... Где смелый... Галя! Кружка большая под марлей!

— Найду!

Галя еще раз взглянула на него, словно сказала: «Ну, пойдем, что ли?» — повернулась и стала молча подниматься на крыльцо. Вадим шел следом. Ее платок бледным пятном, словно какой-то неведомый знак, маячил на черном фоне бревенчатой стены. Они поднялись на крыльцо, и Галя отворила дверь, которая при этом тягуче заскрипела и ударилась обо что-то железное. Он шагнул вслед за ней в прохладную черноту сенцев, будто в черный омут, и, перешагнув порог, коснулся плечом ее плеча; он почувствовал, как неслышные воды захлестнули его, сомкнулись над головой, как они затем беспрепятственно проникли в самую душу и объяли ее.

— Я сейчас. Подождите. — Она сказала это торопко, испуганно, она почти вскрикнула, и Вадим вздрогнул.

Скрипнула и замерла под ногой половица, Вадим стоял, замерев, и ждал ее прикосновения или слов.

— Ты где? Эй? — позвала она, и по интонации, с которой были сказаны эти слова, он понял, что она улыбается. — Ну, что молчишь?

— Я здесь.

— Где? — шепотом повторила она.

Он понимал, что сейчас ему нужно найти ее руку, пожать ее, сказать что-нибудь хорошее, пока они одни и пока она ждет. Но он лишь переступил с ноги на ногу и, сглотнув слюну, подступившую к горлу, тоже шепотом ответил:

— Здесь.

Она дотронулась до его плеча, он поймал ее руку и хотел поцеловать горячие быстрые пальцы, пахнущие сеном и молоком, но она отдернула их и сказала:

— Держи кружку. Ну? А то разольешь. — И засмеялась тихо, словно про себя.

Вадим взял кружку, снова, теперь уже нечаянно коснувшись ее руки, и слепая горячая волна опять захлестнула его.

— Ну вот, — сказала она, смеясь, — теперь пей. Вкусное?

— Вкусное.

— Хочешь еще?

— Хочу.

— Давай налью. А вам, что там, в отряде, не дают молока?

— Дают. Только оно из молокопровода.

— Ночкино лучше. Ведь лучше, правда?

— Лучше. — Он вытер губы. — А ты сама почему не пьешь?

— Я потом. Кружка ведь одна.

— Давай из одной, по очереди.

— Ладно, пей один. Я не очень-то и люблю его. Особенно парное. — Она говорила еще что-то и еще, и в голосе ее слышалась нежность, и именно поэтому он не осмеливался даже поднять свободную руку и коснуться ее щеки или волос.

Стукнула калитка, и на крыльце послышались шаги.

— Это мама, — шепнула она, провела ладонью по его плечу и вздохнула.

Вошла мать, поставила что-то возле порога и прислушалась.

— А вы что это в темноте-то? — спросила погодя.

Она стояла в дверном проеме, едва синевшем в темноте. Они ее видели, а она их нет. Она лишь слышала их дыхание. Они молчали, словно застигнутые врасплох.

— Или так молоко слаще? — снова сказала, не выдержав их молчания; это походило уже на сговор и не просто настораживало, а пугало мать.

— Слаще, да, — обиделась Галя.

— То-то, вижу, как возле меда вьетесь. — И вздохнула.

— Спасибо за молоко. — Он протянул Гале пустую кружку, и снова они соприкоснулись руками. — Мне пора. Спасибо. Извините...

Мать щелкнула выключателем и прошла мимо них, даже не взглянув на дочь, но возле двери, неумело обитой войлоком, остановилась. Вспыхнувший свет ослепил Галю и Вадима и выхватил из темноты горбатую, лопнувшую вдоль лавку, застеленную полиэтиленовой пленкой, ряд белых банок на ней, накрытых марлей, зеленое эмалированное ведро, висевшее на медной цепочке, несколько разнокалиберных чугунков внизу возле маленькой двери в чулан, стену, такую же темную и растрескавшуюся, как и горбатая лавка, белесую паклю, в некоторых местах вывалившуюся из рассохшихся пазов и свисавшую вниз будто обрывки изъеденной мышами веревки, косу на свежем еловом косье и такие же новенькие грабли в дальнем углу.

— Да уж зашел бы. — Мать засунула руки под фартук и усмехнулась. — Небось не хочется уходить-то?

— Извините, но у нас распорядок... дисциплина...

— Что ж вы в армии, что ли?

— Да, это, пожалуй, немного похоже именно на армию. Поэтому и называемся мы бойцами студенческого строительного отряда.

— Да уж по всему видать — боец.

Чувствуя, что краснеет сильнее и сильнее и боясь, что вот-вот начнет краснеть и Галя, он торопливо и неловко попрощался и вышел из сенцев на улицу. Отойдя от дома шагов двадцать, свернул со стежки, спрятался в кустах акации, которая обдала его душным запахом листвы и росой, и долго смотрел на освещенные окна, низко сидевшие под громоздкой, будто косогор, черной крышей.

Через неделю он подкараулил Галю на глухой полузаросшей тропинке возле речки, когда она носила в баню воду.

— Пусти, — сказала она низким грудным голосом, таким непохожим на тот, который

слышался в его памяти все эти дни. — Ну? Сказала ведь!

Тогда он опустил ее руки, поднял брошенные на землю ведра, зачерпнул воды и понес их на гору, где виднелась баня с зеленой ветхой крышей и черными стенами, казалось, насквозь пропитанными многолетней копотью, с маленьким низким оконцем, косо смотревшим вдаль, с высокой завалинкой, обложенной плоскими камнями, видимо, принесенными с реки, и старыми ржавыми лемехами от тракторных плугов, чтобы землю не разгребали куры, не буровили и не уносили под гору дождевые и талые воды.