Чайковский резво сбегает по ступенькам, напевая для бодрости духа марш из "Аиды" Верди. Ох уж эта сценическая помпезность, которую так любит петербургская публика. В этом смысле "Пиковая дама" их разочаровала: нет в ней ни богов, ни заморских принцесс, ни триумфальных шествий победителей под бравурные звуки оркестра, зато есть дух Пушкина. Пушкин — это всегда неуемное стремление к идеалу.

"…Дорогой брат, как же непростительно редко мы тобой видимся! Ты даже отвернулся к окну, чтобы утаить от меня набежавшую слезинку, ты, человек суровой военной дисциплины. Что тогда говорить обо мне — да я и не скрываю своих радостных слез. Гляжу на тебя и вспоминаю наше воткинское детство, несравненную мадемуазель Фанни, которой мы все обязаны любовью к прекрасному и справедливому. Вообще мы, русские, очень чувствительны. Нет, нет, я этого не стыжусь, я, напротив, горжусь тем, что мы, Чайковские, с годами не обросли черствой коркой, не растеряли свежести чувств, что нас согревают и сплачивают теплые воспоминания о далеком детстве. Я бы и сейчас многое отдал за короткое мгновение материнской ласки…"

А потом начинается шумный, немного бестолковый день, набитый до отказа впечатлениями. От прогулки по умиротворенному, жемчужно-сиреневому Азовскому морю, с его изумительно пастельными далями, от замечательного "оркестриона", играющего мелодии из популярных итальянских опер, до музыкального вечера в честь все того же "знаменитого гостя" в великолепном двусветном зале местного Коммерческого клуба, выстроенном богачом греком Алфераки.

Возвращаясь домой под насупившимся, беззвездным небом, братья заводят разговор об Антоне Павловиче Чехове, незримое присутствие которого так сильно ощущается в пронзительно грустном, как вся его проза, осеннем Таганроге.

Писатель Чехов "очаровал" композитора Чайковского при первом же знакомстве — по прочтении опубликованного в "Новом времени" рассказа "Миряне". Потом они познакомились, сошлись довольно близко, оба все более и более влюбляясь и в творчество, и в личности друг друга. Молодой Чехов и стареющий Чайковский, люди разных поколений. Что же такое беспредельно родственное объединило их душу? Уж не эта ли вечная, безудержная тоска по идеалу?..

Чайковский прислушивается к рассказу Ипполита, который, как выясняется, отлично знает Георгия Митрофановича Чехова, двоюродного брата писателя, ревностного поклонника его литературного таланта, состоящего на службе в конторе Общества. Вот ведь тесен наш мир: они с Антоном Павловичем познакомились всего два года назад, не подозревая о том, что их близкие родственники давно сошлись между собой.

В Чехове Чайковского всегда поражала тяга к красоте во всех ее проявлениях. Чехов всем своим творчеством с убедительнейшей силой доказывает людям, что наш мир может и должен быть прекрасным, что в нас всех должна пробудиться жажда жить светло, радостно, с чистой душой. Подчас Чайковскому кажется, что Чехов подслушал его самые сокровенные мысли, сумел "перевести" его музыку на простые и доходчивые слова.

Петра Ильича Чайковского привело в бурный восторг посвящение ему автором сборника "Хмурые люди". Не могу "объяснить, какие именно свойства Вашего дарования так обаятельно и пленительно на меня действуют", писал Чайковский в письме к Чехову. Он внимательнейшим образом прочитал посвященную ему книгу, вникая в замечательные подробности чеховского письма, в который раз радуясь и дивясь их глубочайшему духовному родству.

Чехов же, вернувшись в декабре 1890 года в Москву из поездки по Сахалину, найдет в груде накопившейся в его отсутствие корреспонденции письмо из Таганрога. "Застало ли мое письмо тебя на о. Цейлоне? — писал брату Георгий Митрофанович Чехов. — Я в нем написал, как я познакомился с Петром Ильичом… в Таганроге у его брата Ипполита Ильича. Что за симпатичный господин! Это, брат, дивные люди".

На что Антон Павлович Чехов ответит:

"Когда увижусь с П. И. Чайковским, то спрошу его о тебе. Что он делал у Вас в Таганроге? Был ли он у Вас в доме? В Питере и в Москве он составляет теперь знаменитость № 2. Номером первым считался Лев Толстой, а я № 877".

И все-таки как бы ни хорошо было Петру Ильичу в этот его третий, как оказалось, последний приезд в Таганрог, как никогда, беспокоила мысль о надвигавшейся старости. Нет, дело вовсе не в морщинах и не в седине, хотя, конечно, каждому жаль уходящей молодости, беспокоит другое — не одряхлела бы душа. Правда, если верить древним, утверждавшим, что глаза есть зеркало души, ему бояться нечего: Соня и та заметила вчера, за завтраком, что они у него "ребячливые". Конечно, милая Соня, как всегда, хотела сделать ему комплимент. Впрочем, в душе у него на самом деле еще так много ребячливого — как иначе назвать это его неисправимое жизнелюбие, вопреки всему одерживавшее верх над пессимизмом, неверием, смирением?

Теперь он точно знает: "Жизнь имеет только тогда прелесть, когда состоит из чередования радости и горя, из борьбы добра со злом, из света и тени, словом, из разнообразия в единстве". И еще, как сказал бы Чехов, в ней"…все перемешано — глубокое с мелким, великое с ничтожным, трагическое со смешным". Прав, тысячу раз прав Антон Павлович. Ведь если бы он, Чайковский, не сумел в свое время взглянуть с юмором на историю необдуманно скоропалительной женитьбы на преследовавшей его любовными письмами Антонине Ивановне Милюковой, все бы кончилось для него трагически. Хотя, положа руку на сердце, он до сих пор страдает от того, что так и остался одинок.

Нет, нет, пора подводить итоги. Полвека — это уже не шутка. И создано в общем-то немало. "Пиковая дама" ему особенно дорога: как он ненавидит, как страшится этого жестокого слепого рока, который насмехается над любовью, для которого человеческая жизнь — пустяк. Неужели люди на самом деле не могут распоряжаться собственной судьбой?

…Они все бредут берегом моря, дышащего в лицо влажной свежестью. Что может быть прелестней вот такой ночной прогулки в компании духовно близких людей? Ипполит расфилософствовался о смысле бытия — природа обычно настраивает души на возвышенный лад, Соня молчит, верно, все еще переживает услышанную музыку, а он не может оторвать взора от маяка, посылающего свои тревожные сигналы заблудившимся кораблям.

Маяк сквозь тучи… Его свет необходим, он означает жизнь. Его свет силен, виден далеко вокруг. Без маяка заблудятся корабли, погибнут во мраке люди…

А туман все клубится над головой, туман силится поглотить свет маяка. Ему удается это на какое-то мгновение, торжествует тьма… Нет, нет — свет сильней, свет победит. В этом — вечная, как мир, аллегория человеческой жизни.

Искусство тоже маяк, призванный пронизывать своим немеркнущим светом тьму, то есть российскую действительность с ее самонадеянной пошлостью, ограниченностью, душащими своим гнетом все неординарное. Вот Чехов — настоящий маяк. Хорошо, чтоб и он, Чайковский, сумел хоть немного помочь людям выбраться из этой душной тьмы.

Завтра снова в путь — через Ростов, чрезвычайно симпатичный южный город на Дону, где люди говорят на певучем, слегка напоминающем малороссийский, диалекте. Ему нравится их неспешный тягучий говор, несуетная манера поведения. В прошлый приезд (дело было ранней весной) он ехал в Ростов морем, потом рукавом полноводного Дона. Город встретил его волнующим запахом неумолимо надвигавшейся весны. Его всегда волнует весенний дух. Весна сродни молодости, первой любви. Нет, он все-таки неисправим: и по сей день мечтает о большой любви…

А ветер наметает на перроне золотые шуршащие горки осенней листвы. Хуже нет расставания — некуда девать повлажневшие глаза, слова застревают в груди, мешаются в голове мысли. Хочется сказать самое главное, а вместо этого обращаешь внимание на такие пустяки, как незастегнутая пуговица на сюртуке у толстого господина с золотым моноклем, или вдруг спохватываешься, что твои часы ушли вперед на целых семнадцать минут. А надо бы, надо сказать брату о том, какой он хороший, замечательный человек…