«владыки века»,

а за мансардами —

Дега,

Рембрандт,

Эль Греко.

Гастону —

знайте —

все равно

не быть смиренным,

и он один —

зато с Рембо,

зато —

с Верленом.

И над уродством вас,

калек,

всесильно властвуя,

который век

с его колен

смеется Саския!

К чему парламент созывать,

вести маневры?!

Шедевры надо создавать,

шедевры!

?|д Е. Евтушенко

233

МОНОЛОГ АВТОМАТА-ПРОИГРЫВАТЕЛЯ

Я —

автомат в кафе на рю Жосман.

В моем стеклянном чреве пластинки на смотру.

Я на радость вам

и на ужас вам

целый день ору,

целый день ору.

Тишина опасна. Нелояльна она.

Чтобы ее не было,

внимательно слежу.

Мыслями беременна тишина.

Вышибалой мыслей

я служу.

Сам хозяин ценит

работу мою.

Ловко я глотаю

за сантимом сантим.

Запросы клиентуры

я

сознаю —

я ей создаю

грохочущий интим.

234

Вам Джонни Холлидея?

Сильвупле!

От слабости дрожит

соплюшка под Бриджит

Пластмассовыми щупальцами

роюсь в себе,

и вот он,

ее Джонни,

под иглой визжит.

Седенький таксист

присел на стул,

приглядываясь к людям,

будто к миражу.

Что вы заскучали,

месье подъесаул?

Я вам «Очи черные»

вмиг соображу.

Входит в дверь старушка.

С нею — мопс.

Кофе и ликеру?

Сильвупле, мадам!

Я вам перекину

в юность вашу мост —

арию Карузо

я поставлю вам.

Только иногда

о своей судьбе

тревожно размышляю,

тамуре запустя,

какую бы пластинку я поставил сам себе.

А я уже не знаю.

Запутался я.

15* 235

Может быть, ничто

до меня бы не дошло,

может быть, ничто

не пришлось бы по нутру

У автомата вкуса быть не должно.

За что мне заплачено,

то я и ору.

236

Когда Парижем ты идешь в обнимку,

припав щекою к призрачному нимбу

ее волос,

и щеку забываешь,

и, оторвавшись,

боком забегаешь

чуть-чуть вперед,

чтоб разглядеть поближе

два глаза —

два мерцающих Парижа,

и так идешь вдоль улочек и улиц,

где дух жиго,

где острый запах устриц,

где робкое зазывное качанье

гвоздик в корзинах ветхих,

где журчанье

фонтанов Тюильри,

дроздов,

каштанов,

где важность монументов и ажанов,

где книжные развалы и молебны,

и где обрывки твиста

и молебны, —

237

в обнимку,

в обнимку,

в обнимку

сквозь лиловато брезжущую дымку,

которая дурманит и тревожит,

которая и есть Париж, быть может, —-

в обнимку,

в обнимку,

в обнимку —

по городу —

по птичьему рынку,

прижавши,

что украденную птицу,

модистку

или, скажем, продавщицу,

то будь спокоен —

это не в запрете:

тебя никто в Париже не заметит...

Когда Парижем ты идешь,

разбитый,

с какою-то бедою и обидой,

и попадаешь башмаками в лужи,

и выпить бы,

да станет еще хуже,

и чья-то просьба прикурить,

как мука,

и зажигалкой щелкаешь кому-то,

а он тебе в глаза не взглянет даже,

прикурит и пойдет куда-то дальше;

и ты идешь,

а мимо,

мимо,

мимо,

238

как будто тени из другого мира, —

в обнимку,

в обнимку,

в обнимку,

и ты несешь сквозь них свою обиду,

разбитый,

разбитый,

разбитый,

как берег Сены,

ливнями размытый;

и ты,

ища покоя и спасенья,

подходишь к Сене —

той же самой Сене,

то будь спокоен —

это не в запрете:

никто в Париже всплеска не заметит...

239

У ВОЕНКОМАТА

Под колыбельный рокот рельсов

усталой смазчицей экспрессов

дремала станция Зима.

Дремал и шпиль на райсовете,

дремал и пьяница в кювете

и сторож у «Заготзерна».

Совсем зиминский, не московский,

я шел и шел, дымя махоркой,

сквозь шелест листьев, чьи-то сны.

Дождь барабанил чуть по жести...

И вдруг я вздох услышал женский

«Ах, только б не было войны!..»

Луна скользнула по ометам,

крылечкам, ставняхл и заплотам,

и, замеревши на ходу,

я, что-то вещее почуя,

как тень печальную ночную,

увидел женщину одну.

Она во всем, что задремало,

чему-то тайному внимала.

Ей было лет уже немало —

240

не меньше чем за пятьдесят.

Она особенно, по-вдовьи

перила трогала ладонью

под блеклой вывеской на доме:

«Зиминский райвоенкомат».

Должно быть, шла она с работы,

и вдруг ее толкнуло что-то

неодолимо, как волна,

к перилам этим... В ней воскресла

война без помпы и оркестра,

кормильца взявшая война.

Вот здесь, опершись о перила,

об эти самые перила,

молитву мужу вслед творила,

а после шла, дитём тяжка,

рукою правою без силы

опять касаясь вас, перила,

а в левой мертвенно, остыло

бумажку страшную держа.

Ах, только б не было войны!

(Была в руках его гармошка...)

Ах, только б не было войны!

(...была за голенищем ложка...)

Ах, только б не было войны!

(...и на губах махорки крошка...)

Ах, только б не было войны!

(...Шумел, подвыпивший немножко

«Ничо, не пропадет твой Лешка!»

Ну, а в глазах его сторожко

глядела боль из глубины...)