лежал с лицом счастливо-молодым...

Я обращаюсь к молодежи мира!

225

Когда страной какой-то правит ложь,

когда газеты врут неутомимо, —

ты помни про Мансану,

молодежь.

Так надо жить —

не развлекаться праздно!

Идти на смерть,

забыв покой,

уют,

но говорить —

хоть три минуты —

правду!

Хоть три минуты!

Пусть потом убьют!

ДОПРОС ПОД БРАМСА

Выл следователь тонкий меломан.

По-своему он к душам подбирался.

Он кости лишь по крайности ломал,

обычно же —

допрашивал под Брамса.

Когда в его модерный кабинет

втолкнули их,

то без вопросов грубых

он предложил «Дайкири» и конфет,

а сам включил, как бы случайно, «Грундиг

И задышал проснувшийся прелюд,

чистейший, как ребенок светлоглазый,

нашедший неожиданный приют

в батистовской тюрьме под Санта-Кларой.

Их было двое.

Мальчик лет семнадцати...

Он быстро верить перестал Христу

и деру дал из мирной семинарии,

предпочитая револьвер —

кресту.

Стоял он,

глядя мрачно, напроломно,

с презрительно надменным холодком,

и лоб его высокий

непокорно

грозил колючим рыжим хохолком.

И девочка...

И тоже — лет семнадцати.

Она —

из мира благочинных бонн,

из мира нудных лекций по семантике

бежала в мир гектографов и бомб.

И отчужденно

в платье белом-белом

она стояла перед подлецом,

и черный дым волос парил над бледным,

голубовато-фресковым лицом.

Но следователь ждал.

Он знал, что музыка,

пуская в ход все волшебство свое,

находит в душах щель —

пусть даже узкую!

и властно проникает сквозь нее.

А там она как полная владычица.

Она в себе приносит целый мир.

Плодами этот мир в ладони тычется,

листвой шумит

и птицами гремит.

В нем отливают лунным плечи,

шеи,

в нем пароходов огоньки горят.

Он —

как самою жизнью искушенье.

И люди жить хотят.

И... говорят.

228

И вдруг заметил следователь:

юноша

на девушку по-странному взглянул,

как будто что-то понял он,

задумавшись,

под музыку,

под плеск ее и гул.

Зашевелил губами он, забывшийся.

Сдаваясь, вздрогнул хохолок на лбу.

А следователь был готов записывать —

и вдруг услышал тихое:

«Люблю...»

И девушка,

подняв глаза огромные,

как будто не в тюрьме,

а на лугу,

где пальмы,

травы

и цветы багровые,

приблизившись, ответила:

«Люблю...»

Им Брамс помог!

Им —

а не их врагам!

И следователь,

в ярости на Брамса,

бил юношу кастетом по губам,

стараясь вбить

его «люблю»

обратно...

Я думаю о вечном слове том.

Его мы отвлеченно превозносим.

229

Обожествляем,

а при гзем при том

порою слишком просто произносим.

Я глубоко в себя его запрячу.

Я буду помнить,

строг,

неумолим,

что вместе с ним

идут на бой за правду

и, умирая,

побеждают с ним.

230

ЧУДАК ГАСТОН

В Париже есть чудак Гастон

художник-пьюха.

Он любит летом —

на газон,

и кверху —

брюхо.

Он гладит брюхо,

а оно

с тоской астральной

конкретной музыкой полно,

но и абстрактной.

Кругом гуляют буржуа

с камнями в почках,

собак откормленных держа

на золотых цепочках.

Ну, а Гастону лень вставать.

Бурчит:

«Эй, стервы,

шедевры надо создавать,

шедевры!»

Гастон газетку подберет,

от пальцев сальную,

а там —

уже который год! —

все то же самое.

231

Какой-то деятель

болтать

не унимается.

Гастон вздыхает:

«Вот болван —

чем занимается!

Власть —

небольшая благодать —

лишь портит нервы.

Шедевры надо создавать,

шедевры!»

Бредет Гастон по рю Драгон.

Штаны спадают,

и за людей,

за дураков

глаза страдают.

Небритый,

драный,

весь в грязи

от «кадиллаков»,

Гастон стучится в жалюзи

к рантье,

к делягам:

«Довольно

брюхо раздувать,

хлебать шербеты!

Шедевры надо создавать,

шедевры!»

Эй, буржуа,

войска в штыки!

232

Опять азартно

войною на особняки

идут мансарды.

За вами длинная деньга,