Изменить стиль страницы

— Я восхищен статьями Биглоу о Германии. Конечно, им далеко до ваших…

Я держался скромно. Но продолжал гнуть свою линию:

— Биглоу теперь уезжает в Олбани. Хорошо ли это?

Стедман задумчиво, как прорицатель, ковырял вилкой сложное заливное блюдо.

— Странно, знаете ли. В конце концов, все мы республиканцы. А вот губернатор Тилден, конечно, человек достойнейший. Не так давно у меня был с ним очень интересный разговор о воздушных кораблях.

Я не сразу уловил смысл последних слов. А когда это произошло, я понял, что нахожусь в обществе весьма симпатичного фанатика.

— Человек должен летать по воздуху так же, как он теперь передвигается по суше или по морю со скоростью тридцать или сорок миль в час. Есть несколько практических методов.

— Воздушные шары? — Больше ничем я не мог поддержать разговор, потому что Стедман продолжал свои рассуждения о воздушных путешествиях, пока некоторые гости не начали уходить. Он пригласил меня позавтракать или поужинать с ним в одном из тех клубов, двери которых открыты для богемы.

— Литературный Нью-Йорк горячо ждет встречи с вами.

— Вряд ли они знают, что Рип Ван… — но я осекся в то мгновение, когда это отвратительное имя снова готово было сорваться с кончика моего языка. К счастью, Стедман меня не слушал.

— Вам должен понравиться Байард Тейлор. Он читает немецкую литературу в Корнельском университете. А сейчас он в Нью-Йорке. Хотя, быть может, вы уже встречались с ним в Европе?

— Нет, кажется. — Я много слышал все эти годы о моих литературных соплеменниках, которые едва ли не ордами приезжают в старую Европу и задерживаются там, как правило, дольше, чем собирались. По мере возможности я старался держаться от них на расстоянии. Как-то уж очень они не вписывались в наш парижский образ жизни; это относится и к Брайанту, хотя с ним мы не раз за эти годы встречались в Европе, обычно в Италии. Я однажды пытался его уговорить (безуспешно) пойти со мной к принцессе Матильде, повидать людей ее круга, в том числе моего друга Тэна, а также таких занятных романистов, как Готье, братья Гонкур и русский Тургенев. Все же я никак не мог представить себе Уильяма Каллена Брайанта в этом обществе (где даже меня через сорок лет все еще зовут «диким белокурым индейцем»). Боюсь, что этот блестящий кружок скорее зажарит водяную птицу, чем напишет ей оду.

В последнее время молодые американские писатели и журналисты накинулись на Европу, как термиты на старый деревянный дом, и Лондон принял их весьма близко к сердцу. Англичан завораживает все гротескное; высшее удовольствие доставляют им те американцы, которых они считают истинными представителями новой нации, особенно люди с длинными волосами и специфическим выговором Запада, жующие табак и рассказывающие всякие байки о диких индейцах, пьяных медведях и прыгающих лягушках. Η. П. Уиллис, Джоакин Миллер, Марк Твен и, как рассказывают, самый занятный среди них, которого, кажется, зовут Пирс. Я его не читал, но его язвительная манера речи произвела впечатление на императрицу, живущую в Чизлхерсте; она рассказала о нем принцессе Матильде. Быть может, нашей императрице докучают литераторы и первооткрыватели, но, похоже, сын американского Запада сумел скрасить ее изгнание. Нечего и говорить: все, что лежит к западу от Сены и Уазы, нисколько не занимает парижан, в том числе и их бывшая императрица.

Стедман назвал несколько литературных имен, с которыми я должен познакомиться, и я ему пообещал это сделать, хотя и недолюбливаю общество профессиональных писателей. К тому же романов я больше не читаю, а современная поэзия действует мне на нервы, потому что кажется мне не чем иным, как тщательно разрушенной прозой.

Моя сфера — история и политика, и, пожалуй, в Нью-Йорке не слишком много историков и настоящих политических писателей, несмотря на неизменный интерес, который вызывают усилия потомка Адамсов, издающего в Бостоне «Норт Америкэн ревью». Но я несправедлив к своим согражданам. Мне еще слишком рано судить. Тем более, что я пытаюсь сравнивать американскую доморощенную продукцию с парижской в то время, когда Париж стал наконец тем, чем он всегда себя мнил в своей неизменной гордыне, — городом истинного света; озаренный Тэном и Ренаном, он бурлит, взбудораженный тысячью идей.

Мне кажется забавным (чтобы не сказать — обескураживающим), что, когда в разговоре со Стедманом я упомянул французских писателей, он, похоже, их просто не знал. Конечно, он слышал о Флобере, о том, что «Госпожа Бовари» — аморальный роман, который хотели запретить даже французы; по его мнению, гораздо лучше «их всех и еще более откровенен» американский поэт, которого недолюбливают чопорные американские рецензенты. Я пообещал почитать этого поэта; зовут его Уитмен, живет он в Камдене, штат Нью-Джерси; по-видимому, его неплохо покупают в Америке и хвалят даже в Англии. Счастливец! Если бы было наоборот, он бы умер с голоду.

Наконец Стедман куда-то ушел. Я спросил мадам Сэнфорд, не хотела бы она навестить Эмму.

— С радостью! Знаете ли, я тоже француженка. Я родилась в Новом Орлеане. Я дочь генерала Делакруа, мы креолы. Это вовсе не то же самое, что негры, как все здесь думают. — Она засмеялась, и мы вместе пересекли комнату. — Не в том дело, что меня это хоть чуточку волнует. Но это было бы неприятно моему мужу.

Уильям Сэнфорд — высокий, худой (по нью-йоркским меркам) мужчина, которому еще нет сорока, с чересчур маленькой при его росте головой, тонким орлиным носом и лоснящейся бородой, в центре, которой прячется непропорционально миниатюрный рот с сочными, как у девушки, губами. Я потому столь подробно его описываю, что среди моих знакомых это первый настоящий миллионер. У него бриллиант в галстуке и тяжелый золотой перстень со звездным рубином; в свете люстры его темный фрак тоже казался выточенным из какого-то драгоценного материала вроде оникса или черного дерева.

Я представил Эмме миссис Сэнфорд.

— Я с таким удовольствием смотрела на вас весь вечер, — без всякого жеманства сказала миссис Сэнфорд.

Эмма не осталась в долгу по части лести:

— А я с удовольствием смотрела на вас и слушала мистера Сэнфорда.

Миллионер крепко сжал мою руку и посмотрел мне в глаза, точно ища в них отражение своих светло-серых глаз. По всей видимости, он чувствовал себя как дома в этом специфическом нью-йоркском обществе, и я невольно подумал, что он, как и его жена, представляет старые деньги и, пожалуй, склонен к эпгаризму. Но он полная противоположность своей жене; у него грубый сельский акцент Новой Англии.

— Я пришел к заключению, мистер Скайлер, что ваша дочь — самая красивая женщина в этой комнате. — Он слегка склонил ко мне свою маленькую голову, но все равно остался выше меня ростом.

— Мне казалось, что эта честь принадлежит вашей жене, — ответил я церемонно.

Миссис Сэнфорд рассмеялась без всякого смущения.

— Мой муж — ужасный дамский угодник. Уж кому это знать, как не мне. Но он прав, говоря о вашей дочери.

Я возразил. Посыпались новые комплименты. Потом Сэнфорд обнял меня за плечи (я этого терпеть не могу), подвел к маленькому диванчику на двоих и усадил рядом с собой. Достал роскошные сигары.

— Их делает для меня собственная фирма на Кубе.

Он поднес мне спичку, чтобы прикурить, после целого ритуала обрезки сигары ножичком, украшенным драгоценностями.

— Вы хотели узнать про Орвилла? Что ж, я именно тот, кто может вам рассказать.

Только когда Сэнфорд разговорился, а голубой дым сигар начал свое дурманящее действие, я понял: Эмма сообщила ему о моих планах написать об администрации Гранта и о трудностях, с которыми я столкнулся, пытаясь вызвать у людей, не принадлежащих к миру политики, хотя бы отклик на столь известное имя, как генерал Орвилл Э. Бэбкок.

Орвилл и Сэнфорд — старые друзья. Некогда они вместе занимались железнодорожными спекуляциями.

Боюсь, что сегодня вечером я выпил слишком много шампанского, выкурил слишком много тонких сигар, переел жареных устриц, и теперь не в состоянии припомнить все детали, охотно сообщенные Сэнфордом, но я запомнил его обещание представить меня Бэбкоку и даже Г ранту.