Изменить стиль страницы

Потом внизу, на галерее, стали один за одним выходить старики, молчаливые и взъерошенные, последним вышел нуцал, Магома дал ему серебряную тарелочку со снегом, нуцал взял снег щепотью и прижал к виску.

Когда старики ушли, он вздохнул и сказал Магоме:

— Как жить дальше, не понимаю…

— Остальные в другой раз, — сказал Ребо, он потел и сдул с верхней губы пот… — Мой бог разрешает рисовать мне лица, и я их рисую… И не вижу в этом плохого… Но твой бог запрещает тебе их глядеть…

— Ты дольше слушал у трубы, чем показываешь… — Саадат затрясла головой.

Губы ученика, перекладывающего листы, запеклись от простуды, Ребо все потел и курил трубочку, толстая служанка на лестнице время от времени тяжело, как лошадь, вздыхала и звенела наборной подвеской из русских медных грошей.

Лица чередовались со сценами горской жизни и возникали среди зарисовок оружия, крепостей и перевалов. Когда они вдруг появлялись, глядя прямо перед собой и будто им в глаза, Саадат и мальчик одновременно вздрагивали и оба очень одинаково закрывали ладонью рот.

На листе открылось изображение Магомы, а после Башира, Саадат и мальчик быстро зашептали что-то про себя, на следующем листе была нарисована сама Саадат, и они долго глядели. Потом Саадат подула на лист.

Рисунки повторялись дважды — в фас и профиль, и Саадат ждала себя еще, но на следующем листе было просто дерево, орешник, большой корявый орешник, а внизу возле маленькая фигурка в белом башлыке. И еще человек в белом башлыке, молодой, почти мальчик, пухлогубый, крепкошеий, с широким плечом, ушедшим за границу рисунка.

— Это Мусалав, — вдруг сказал Ребо, — твой бывший жених…

Саадат опять подула на лист. Мальчик осторожно протянул палец и дотронулся до газырей на рисунке.

В следующую секунду на улице выстрелила кремневка, где-то во дворе раздался крик, мальчик взвизгнул и отскочил. Толстая служанка Заза, так ее звали, схватила Саадат в охапку и потащила за собой, память о недавнем нападении гидатлинцев была слишком свежа.

С потолка посыпалась глина, очевидно, нукеры занимали места на крыше, и Ребо, пока ученик убирал рисунки, полез туда же.

Яркий дневной свет ослепил его, ему показалось, что яркие полосы возникли перед глазами из-за того, что он вышел из полутьмы. Но это было не так, над Хунзахом от вершины к вершине снежных гор стояла радуга, и это было удивительно для здешних мест. На крышах домов вокруг было полно народу, стоял гвалт, гремели ручьи, было то редкое время дня и года, когда сам воздух будто звенит. Перед воротами посередине в проплешинах еще не стаявшего снега площади, широко расставив локти и слегка привалясь на бок, сидел на своей здоровенной белой кобыле Хочбар. Вокруг, распаляя себя, орали человек двадцать, двое нукеров наводили на него от ворот горбатую на деревянном лафете медную пушонку. У ног хочбаровской лошади была огромная лужа, и лошадь, и сам Хочбар отражались в ней еще более кривыми и могучими. Один из нукеров опять выстрелил из кремневки, Хочбар потянулся и плюнул в лужу.

Ворота между тем открыли, и Хочбар тронул лошадь, но, как только он подъехал ближе, сверху со стены на него метнули рыжую, тяжелую от сырости ловчую сеть. Все заорали. Нукеры попрыгали с лошадей, повисли на сети, мешая друг другу, они рвали его вниз и так и повалились все вместе с конем. Копыто разбило одному из них лицо, ослепленный, залитый кровью, он выбрался и пошел, не разбирая дороги, в воротах столкнулся с нуцалом, перепачкав тому бороду. Прибежал Башир и прыгнул в клубок копошащихся тел, распихивая нукеров, он отыскал под сетью лицо — увидел, заставил себя засмеяться, выбрался и приказал поднять.

Подняли куль. Мокрый снег закупорил ячеи сети, но тут же стал отваливаться, обнаружив голову, потом всю фигуру.

— Поднимите лошадь! — вдруг заорал Хочбар. — Вы, псы! Я приехал один на собственной лошади, вот что! Я не поднял оружия! Вы же нарушили закон и долг, вы можете надеть мою голову на палку и проскакать по всем аулам, и в каждом ауле вам крикнут, что вы схватили гостя. И плюнут вслед вашей лошади. Вот так, — и он плюнул через сеть. Нос у него был разбит, плевок не получился, и кровавая слюна повисла на ячее сети недалеко от лица.

Стало тихо, и в этой тишине слышно, как где-то далеко мать зовет ребенка и возится, поднимаясь, конь, и в этой же тишине Хочбар пошел к камню у ворот, на ходу пытаясь стянуть сеть, но это не выходило, а длинная совсем намокшая сеть волочилась, загребая камни и куски глины. Хочбар споткнулся, упал на четвереньки, но встал. Башир вдруг завизжал, с криком «Ал-ля-ла!» разбежался и прыгнул, пытаясь ударить его ногами, но не попал и ударился о землю. Сесть Хочбар не смог, но часть сети с головы стянул. Теперь стало видно, как избито лицо и расшиблены губы.

— Я провезу твою дочь через перевал в Кази-Кумух, — сказал он нуцалу, трогая языком побитые губы, — до самой Шуры и отдам новому жениху. Один. Без воинов и пушек. И клянусь матерью и родной землей под ногами, ни один волос не упадет с ее головы. Взамен твои руки никогда больше не протянутся к Гидатлю. Мы живем в одних горах, но наши горы не твои, нуцал.

После этого Хочбар начал кашлять и кашлял долго, видно, сильно ему намяли бока. И пока кашлял, с тревогой смотрел за своей лошадью. Нуцал вроде не слушал, смотрел на Башира, который, видно, сильно расшибся, падая на спину. Потом что-то тихо сказал Магоме, кивнул и пошел в дом. Несколько нукеров с Магомой сняли с Хочбара сеть, саблю и кинжалы. Пока они это делали, мальчик подошел к хочбаровской лошади и резко дернул струну привязанной к седлу, теперь ощетинившейся щепками хочбаровской скрипки, и струна басовито и нежно пропела в воздухе, будто скрипка была цела.

Хочбар встал и в кольце нукеров пошел в глубь двора. С ямы там стащили решетку, Хочбар зажал нос и спрыгнул в эту яму.

В ауле закричали муэдзины, был полдень.

Вечером нуцал опять сидел у молодой жены, он приказал ей ходить взад и вперед и смотрел на нее, но мысли его были далеко и мешали. Когда же жена, утомленная этим хождением, заплакала, он крикнул на нее, хотел ударить маленьким кулачком по голове и внезапно ощутил желание. В это же время во дворе закричали, кто-то, тяжело бухая окованными сапогами, пробежал по галерее.

Нуцал выругался и вышел.

Однорукий старый нукер с рассеченным когда-то и теперь будто составленным из двух половин лицом, ждал его и сказал, что младший сын нуцала только что хотел вылить на голову Хочбара бадью кипятка и уже дотащил ее, но его увидели скотницы.

У ямы, где сидел Хочбар, толпились люди, и внезапно разбуженный, видно, Магома держал Кикава, тот лягался и пытался вырваться. Бадья валялась тут же. Морозило, и вода уже не парила. Когда сын увидел нуцала, он заплакал, сел на снег и завыл, как волчонок, подняв к небу большую голову.

Хочбар сидел в яме на корточках, опустив длинные руки меж колен, смотрел не мигая, так, что нуцал даже испугался, подождал, пока Хочбар мигнет. Из ямы несло теплом и смрадом, решетка обросла инеем.

Нуцал крикнул, чтобы все убирались, и сел у ямы тоже на корточки. Нукер с рассеченным лицом поставил у ног нефтяной светильник.

— Как ты считаешь, если с этой осени я не потребую от твоего аула то, что мне положено? — нуцал помолчал.

Голос внизу засмеялся и закашлялся.

— Уж конечно, не потребуешь.

Луна зашла, теперь в яме никого не было видно.

— У меня одна дочь, и у нее всего одна дорога, — нуцал хотел говорить твердо, чтобы этот там, внизу, переменился, но проклятый старческий голос выдавал, он застревал в глотке, и казалось, что нуцал сейчас заплачет, он еще посидел над решеткой, покачиваясь. Тот, внизу, в яме по звуку тоже покачивался, и нуцал чувствовал, что ненависть поднимается откуда-то из живота и не дает дышать, и хотел спросить, как же все-таки отнесется Хочбар, если на него вот сейчас выльют бочку кипятка, но вдруг передумал и, перестроившись, когда уже начал говорить, спросил: