Изменить стиль страницы

Теперь мы рыдаем все втроем.

— Мне позвонили, позвонили, — кричит мама, — мне позвонили! Что у тебя с головой? Боже, какое счастье! Боже, какое счастье!..

— Я вас искал, искал, — рыдаю я, — я бегал… я на юг ехал… я в яму упал… У меня вся голова разбита…

— Мне позвонили, позвонили… Спасибо вам, товарищ милиционер! Мне позвонили, позвонили…

Мама вдруг поднимает меня на плечо и быстро, почти бегом, несет меня в нашу белую подворотню. А тетя Настя и милиционер бегут следом.

— Сумасшедшая, сумасшедшая! — кричит тетя Настя и еще что-то и смеется. И милиционер смеется тоже. Надо мною близко каменный свод нашей белой подворотни с электрической лампочкой. Милая, милая подворотня!

— Бобку несут! Бобка вернулся!

Все наши сидят с ногами на утопленной в снегу скамейке у катка и потрясенно смотрят на меня. А некоторые встают.

— Я вернулся, — кричу я с маминого плеча. — Я в электричке ехал! У меня вся голова разбита! Я с ученым профессором Капицей познакомился! Он ко мне в гости придет! Я вас всех приглашаю!

Стоп! Я застываю с открытым ртом. На Толяне-Обезьяне… На Толяне-Обезьяне из-под пальто совершенно ясно видны… и спутать этого нельзя… На Толяне-Обезьяне красные, красные, красные английские штаны с клетчатыми пуговицами! Такие же, как у меня! Ну точно такие же! Только ботинки у нас разные!

— А-а-а-а! — начинаю я. Дверь нашей парадной распахивается и захлопывается.

— Нашелся?

— Нашелся, нашелся…

— Ну, слава богу!

Двери на всей нашей лестнице открываются, и все рады, что я нашелся. Наш дом старый, даже старинный, и в окнах на лестнице еще сохранились кое-где цветные стекла. Солнце светит в эти цветные стекла, и вся лестница из-за этого пестрая. И пылинки в воздухе тоже пестрые. Мама устает меня нести, мы садимся на подоконник и громко дышим, может быть, от усталости, а может быть, от счастья.

— Тебе же письмо, — задыхаюсь я, — у меня в кармане. Мне журнал, а тебе письмо…

— Потом, потом, — задыхается мама и машет на письмо рукой. — Ой, я туфлю потеряла и не заметила, ищи, Бобка, мою туфлю.

Я бегу вниз по лестнице и между ярких дрожащих бликов разного цвета нахожу мамину ночную туфлю с помпоном. Во дворе бухают дверцы машины, я выглядываю в окно и вижу, как из такси во дворе из передней дверцы вылезает тетя Марина, потом задние дверцы одновременно открываются и из них вылезают оба товарища Чистовича. Шофер-водитель быстро бежит к багажнику, багажник открывается, и из него начинают появляться чемоданы и мой рюкзак военно-спортивного типа, и торты, и телевизоры, и даже медовая коврижка, которую так любит мой папа старший лейтенант Иванов.

— Мама! — кричу я. — Мама! — и мчусь наверх. — Товарищи Чистовичи приехали. То есть они не приехали, они вернулись. Куда же ты смотришь? Посмотри скорей в окно.

— Дорогая моя мама!.. — читает мне мама в ответ.

И я сразу понимаю, что она читает.

— … Я еду и еду, и сколько только еще буду ехать. И все на юг, на юг. Ехать очень весело. Я без тебя не скучаю, и ты не скучай. А лучше пей чай. Твой сын Бобка Иванов.

Некоторое время мы с удивлением смотрим друг на друга.

— Очень, очень глупое письмо, — медленно говорит мама.

— Наоборот, очень умное, — мне не по себе, и поэтому я грублю.

— Очень, очень глупое, жестокое письмо… — губы у мамы начинают дрожать, голос у мамы срывается и пищит, — написанное очень глупым и жестоким мальчиком. — Мама забирает у меня туфлю и с туфлей в руке идет вверх по лестнице.

— Я хотела отпроситься в институте и сама отвезти тебя к папе, — говорит она не оборачиваясь, — а теперь не буду, и это мое слово крепче железа. Как ты, так и я. Так что пей чай сам.

Из нашего большого зеркала на меня неподвижно смотрит коротко стриженный мальчик в белой ночной сорочке с замазанным зеленкой ухом. Мальчик с замазанным ухом — это я. Босиком на полу холодно. Я подбегаю к дверям и отворяю их. На кухне звенит посуда. Там ужинают, и на стене и потолке коридора возникают ломаные тени. Вот мамина тень прошла. Наверное, мама принесла заварной чайник. А вот тень товарища Чистовича. Она короткая и широкая. И машет руками. А может быть, все наоборот. Кто их разберет, тени через стекло. Двери на кухне отворяются. Это тетя Клава несет мне жареный пирожок, из тех, что нам делали на дорогу.

— Вся голова разбита, вся голова разбита, — ворчит тетя Клава.

— Здоровенная была рана, но заросла, — я залезаю под одеяло, — и зря вы мне не верите. Честное слово. Вот здесь была, видите, такая ложбинка. Просто на детях все быстро заживает.

— Ну и врун же ты, Бобка, — говорит тетя Клава, и я на нее не обижаюсь. — И задал же ты всем жару. До сих пор руки трясутся, — тетя Клава вытягивает вперед руку с пирожком и садится ко мне на кровать.

— Знаешь, не было у меня детей, и не надо!

Мы немного молчим.

— На три дня жарила вам пирожков, а слопали в один вечер.

— Давайте споем, тетя Клава, — предлагаю я.

— Опять про пожар?

— Нет. Можно какую-нибудь другую.

— Ну давай, только тихонечко.

В доме напротив горят окна, и небо над ними черное. Где-то высоко над ними в этом черном небе летит самолет. В этом самолете — летчик. Может быть, этот летчик думает сейчас про нас. А я про него.

В чистом небе месяц ясный
Легкой лодочкой плывет, —

тихо поет тетя Клава, а я ей подпеваю:

Это что такое с сердцем,
То забьется, то замрет.

Мне снится сон. Мне снится, будто мы с мамой плывем по реке Мойке на корабле ЛВПуть с большой трубой. Мама стоит у руля, я сижу на корме, болтаю ногами и ем ягоды.

— Мама, — говорю я, потрясенный вдруг внезапной догадкой. — А ведь я знаю, кто ты на самом деле.

— Верно, — улыбается мама, — какой же ты догадливый, Бобка.

— Мама, — от волнения у меня перехватывает горло, — но ведь если ты Василиса Прекрасная, значит, я Иван-царевич?

— Да, — тихо кивает мне мама и прикладывает палец к губам, — но об этом никому не надо говорить, потому что это будет нескромно.

Я жую спелые ягоды и улыбаюсь от счастья, потому что я Иван-царевич.

Наш пароход ЛВПуть тихо отрывается от журчащей воды и летит сначала над мостом, а потом над городом. И прохожие прощально машут ему руками. Светлые капли воды срываются с него и превращаются в снежинки. И теперь я понимаю, что снег, который идет сейчас, может, на всей земле, кроме самого юга, идет не из туч, а из нашего с мамой парохода. Пароход начинает гудеть, но это, наверное, гудит уже не пароход, а наш тепловоз.

Я просыпаюсь и некоторое время не могу пошевелить ни рукой, ни ногой. Все в купе спят, и мама, и товарищи Чистовичи на верхних полках. И ничего про меня не знают. Я же знаю, откуда берется снег, а главное, что я — Иван-царевич. Но об этом нескромно говорить.

Колеса по-прежнему скребутся под полом, будто просятся к нам в купе. Вагон поскрипывает и покачивается. Я хочу встать для того, чтобы отдернуть шторы и посмотреть в окно на идущий снег. Я ведь знаю, что он должен идти. Но в это время что-то звенит и падает. Это падает со стола подстаканник, который почему-то привязан бинтиком к моей ноге. Мама сразу садится на своем диване напротив и испуганно смотрит на меня.

— Тебе что? Тебе надо? — спрашивает мама.

— Нет. А почему у меня бинтик на ноге?

— Поезд идет очень быстро. Мало ли что… — смущается мама, — давай спать, Бобка!

Я перелезаю к ней, некоторое время мы оба лежим и слушаем колеса, которые скребутся под полом. Я напрягаю все свои мускулы, потому что мне кажется, что если их еще чуть-чуть напрячь, то я взлечу.

— Е-е-ду-у-у-у! — кричит впереди нашего состава тепловоз. — Ви-и-и-жу-у-у!..

— Мама, — тихо говорю я, — отдерни, пожалуйста, штору. Вдруг мы подъезжаем.