Изменить стиль страницы

На заросшем колючками пустыре у дворца Кадыр-хан и старший отрарский векиль с бородавкой на носу сошли с коней и пошли пешком. От ворот просипела труба, предупреждая домочадцев о возвращении.

Кадыр-хан задержался, подождал и положил руку на плечо Унжу, хотел сказать что-то, но не сказал. Унжу понял, пнул ногой сухой куст.

— Вот здесь я лежал целый день, смотрел на твой дворец, Кадыр-хан, и не любил тебя, — и, выдернув саблю, Унжу рубанул по кусту.

— Ладно, я велю поставить тебе здесь дом. Когда мы стариками будем приезжать сюда, ты будешь вспоминать и рассказывать, твои рассказы надоедят всем, но дети и жены должны будут из вежливости слушать тебя.

Ночью Унжу проснулся и подошел к окну. Ночной туман уходил, но еще закрывал реку, заполняя ямы и неровности, сглаживая землю. Увязая в тумане по колено, вокруг дворца стояли войска, конные и пешие, и луки со стрелами на тетивах лежали поперек голов коней.

Кадыр-хан был уже внизу и, наклонив голову, неподвижный, сцепив на животе толстые пальцы, слушал великого визиря.

— Повелитель полумира, Потрясатель Вселенной, Великий шах Мухаммед шлет тебе, Кадыр-хан, слова милости и привета и саблю, которой только что была снесена голова посла кагана. Ты будешь носить эту саблю вместо своей, всегда зная, когда можно обнажить ее и в присутствии кого. Об этом ты будешь размышлять по пути в Отрар. А чтобы ты не скучал в дороге, Великий назначает соправителем Отрара Карашу из Ургенча, чья мудрость оттенит твою храбрость, — голос великого визиря окреп, он читал нарочно громко, дабы слушали все.

Неторопливо в голубом праздничном халате подошел Караша из Ургенча. Тяжелое лицо с перебитым палицей носом было лицом воина, легкая походка — царедворца, и это не сочеталось.

— Великий не торопит тебя, — сказал визирь, — но знает, что это утро застанет тебя в пути…

Тут же застрекотали седельные барабаны. Визирь и Кадыр-хан встали на колени, негромко уже в ухо что-то раздраженно говорили друг другу. Потом визирь так же раздраженно пожал плечами, двумя руками протянул Кадыр-хану саблю и ушел.

Туман отступил, будто отогнанный этими рокочущими барабанами.

Когда Унжу, босой, спустился вниз, отрарский векиль и домочадцы были уже там. Лицо у Кадыр-хана стекло вниз.

— Великий не спал всю ночь, — сказал он, — Аллах подсказал ему решение. Войска не выйдут из городов, и наши полководцы останутся там, где они находятся. Наши земли обильны, сказал Великий, и каган будет слабеть при осаде каждого города. Смерч, теряя песок, не бывает долгим. Если сначала он способен поднять коня, то потом не способен повредить суслику. — Кадыр-хан потер лоб. — Может, Аллах спасет мой народ, а может, опустит в глубину большого колодца, который зовется «время».

Старший, маленький и суетливый векиль, приподнявшись на цыпочках, приказал собираться и поклялся, что на этот раз палками поторопит нерадивых.

Унжу уходил последним. Неожиданно рокот барабанов там, на пустыре, затих, и Унжу в наступившей тишине услышал шепот Кадыр-хана:

— Однажды на одной большой охоте я метнул копье в один большой шатер. Но Аллах не обратил на меня тогда внимание, — Кадыр-хан вдруг засмеялся.

Ноги Унжу приросли к полу, он слизнул внезапный пот с верхней губы и не двинулся, пока Кадыр-хан с векилем не ушли. Было тоскливо и страшно.

Караша все стоял во дворе, в дом его не позвали.

На рассвете десятник, начальник сторожевого поста кипчаков у перевала Суюндык, выйдя утром из юрты, обомлел. В небе кружили орлы-стервятники, десятник никогда не видел столько орлов сразу. Делая круги на неподвижных крыльях, птицы так четко перемещались в одном направлении, что зловещий смысл этого движения стал ясен десятнику в первую минуту. Пост поднялся, засыпал колодец, поджег юрту и медвежьи шкуры, которые были растянуты для просушки, и наметом пошел через степь. По временам от десятки отделялись конные предупреждать кочевья.

Для этих часов, дней и недель было сделано так много, что Кадыр-хану вдруг показалось, что вся его жизнь наконец обрела смысл. И он сказал об этом.

Мост был опущен. Кипчакские войска вытягивались из Отрара для того, чтобы встретить монголов в пути. Чугунные в шипах ворота открыты настежь. Легкая конница уже вышла. Теперь потянулась тяжелая кавалерия на верблюдах, шеи и подбрюшья верблюдов в железе, и, глядя на все это тяжкое и неторопливое движение, новый соправитель Отрара Караджи-хан, или Караша, обнял Кадыр-хана, потом, чтобы не разрыдаться, замахал рукой в железной рукавице и попросил взять его с собой простым тысячником.

— Я отправил Великому донесение, что ты заносчив, прости меня… — Караша улыбнулся, его заплаканное лицо с перебитым палицей носом вдруг помягчало и стало детским. — Я не пошлю гонца Великому, что ты не внял его запрету и вывел войска в степь. Ты великий воин.

Кадыр-хан торопливо закивал, но пошла следующая тысяча, и грохот копыт не дал ему ответить.

Унжу слез с верблюда и побежал, касаясь лицом колена Кадыр-хана.

— Я заклинаю тебя матерью, которую никогда не видел, — кричал Унжу, пытаясь пробиться сквозь тяжкий гул идущего войска, — монголы всегда повторяют одно и то же. Города и страны, где я побывал с ними, не так уж велики, и Аллах дал людям язык, чтобы рассказывать, и все равно. Я привязал к рукоятке твоей сабли ленту с гирькой. Гирька будет мешать тебе, задевая лицо, и, когда ты решишь сорвать ее, поверни войска назад.

У холма отряды разделились. Конница Кадыр-хана двинулась прямо, тяжелая кавалерия на верблюдах свернула, обтекая холм.

Был конец лета, бахчи вокруг Отрара были в дынях, и всадники ели их на ходу, вытирая бороды.

Хумар на своем верблюде ударил дыню об железный наколенник и протянул Унжу кусок.

— У меркитского хана Арслана будет такое лицо, если он увидит меня. — Унжу хохотал, и они пустили верблюдов спокойным затяжным ходом.

Гонец, понимая, что чем веселей он рассказывает, тем больше, может быть, сокращает минуты собственной жизни, не смея поднять глаза, глядя только на лужу и на сапоги кагана возле этой лужи, не то кричал, не то пел.

— Каган, с нами сделали то, что мы сами делали много раз.

Сапог кагана у лужи шевельнулся. Гонец боялся перерыва. И говорить он тоже боялся и потому кричал.

— Ночью эти люди, их зовут кипчаки, подобрались к засаде, в которой стоял твой пятый тумен. И когда меркитские тумены, заманивая кипчаков, стали убегать, твой пятый тумен был уже изрублен, и вместо него меркитов ждали верблюды, закованные в железо. Таких верблюдов не взять легкому коню.

Сапог вдруг топнул по луже, струя воды ударила гонца в лицо, и он замолчал.

— Весь тумен не бывает изрублен, — сказал над ним голос кагана. — Когда те, кто ушел из боя, придут сюда, пусть все они познают вечность, не въезжая в лагерь. Этот, — нога ткнула гонца в нос, — не испугался быть весел, пусть он так же весело прокричит мне, что этого народа больше нет на земле. И пусть комар, летящий с их реки в их город, пролетит только над моими воинами.

Когда гонец поднял мокрое лицо, то увидел широкую сутулую спину, уходящую в темный провал шатра, увидел, как поднялась рука, и услышал, как каган прокричал, как проухал монгольский боевой клич: кху! кху! кху!

Гонец встал и пошел от шатра кагана, сжимая крепкие заскорузлые пальцы в кулаки. Неожиданно он остановился и, взявшись за штаны, понял, что с ним случилось то, что бывает лишь с малыми детьми. И тут же перехватил смеющийся взгляд молодого воина, почти мальчика, с розовым, будто в молоке вымоченным лицом. Мальчик был сыном нойона, ему был смешон обделавшийся, съежившийся пожилой солдат. В столь раннее утро мальчик в только что подогнанных новых блестящих доспехах стоял над большой лужей, пытаясь найти в ней свое отражение.

Запомним его лицо.