Изменить стиль страницы

— Вернись, Кулан, — крикнул он, — я пошутил насчет моря и гор.

И опять посмотрел в сине-серое спокойное небо, на стайку мелких птиц, зависнувших над ними, не знающих, где приземлиться.

— Это наши степные воробьи, я часто вспоминал их в далеких землях.

Отрар умирал долго, и его смерть была видна за два форсанга столбами черного жирного дыма и таких же жирных крупных искр. Казалось, умирающий город время от времени выдыхал их. И звук был такой, будто город сипит своими пробитыми легкими.

С носа старика, хранителя отрарской библиотеки, упала крупная капля пота, он сидел, подобрав ноги, в низком круглом углублении, вырубленном в песчанике. Светильников было много, и все они горели, ибо жалеть дорогой лошадиный жир не имело смысла, его оставалось больше, чем жизни, и даже больше, чем воздуха, в сухой духоте пламя светильника пожирало последний кислород, отбрасывало странные круглые тени на сундуки, выложенные красным отрарским кирпичом, и на высокие фарфоровые сосуды, залитые сверху тоже красной глиной. Румийские таблицы, неподвластные времени, лежали в нишах, и у ног старика они лежали тоже, крупная капля пота упала на одну из них. Здесь, в горе, была спрятана отрарская библиотека.

— Пиши, — крикнул старик, — а потом встань и уйди, сделав все что надо, иначе я прокляну тебя, и все мертвые кипчаки встанут из могил и проклянут тебя тоже. И закончи так… Пиши четко и толсто, потому что то, что ты напишешь, будет спорить со временем, если Аллах этого захочет.

Худой мальчик сидел в нише напротив и старательно рисовал кистью слова на пергаменте, то, что диктовал старик: «И случилось это в месяц весенней случки в год дракона, и мы, кипчаки, прощаемся, все кончилось у моего народа и начнется не скоро», — старик подождал, открыв рот, пока мальчик напишет.

— А теперь делай, делай, — старик крикнул.

Мальчик поставил точку, скатал пергамент, бросил в высокий фарфоровый сосуд и, аккуратно и толсто замазав горловину глиной, встал на колени, поклонился старику, потом взял длиннющий железный лом и, продолжая смотреть на старика, стал задом вползать в низкий круглый ход. Воздуха не хватало и старому, и молодому, и рты у обоих были открыты, как у рыб на фарфоровых сосудах. Потом мальчик подсунул лом под окоренное бревно-опору, навалился, опора отошла, доски хрустнули, закрывая обваливающимся песчаником нишу и неподвижного старика, который, не мигая, смотрел мальчику в глаза.

Мальчик все полз и полз, пятился задом, обдирая затылок и шею, охал, наваливаясь на лом, опоры послушно падали за ним, заваливая проход песчаником, рябым и желтым. И так же задом, страшный, непохожий на человека, мальчик вылез на поверхность земли, последний обломок бревна, вставший на торец, торчал рядом, похожий на гигантскую выбеленную временем кость.

Сначала он увидел звезды и задохнулся от воздуха и оттого, что еще существуют звезды, потом увидел пожар вдали и не услышал всадника.

Монгол был тоже усталый, пропыленный, в тулупе, схваченном лакированной кожаной кольчугой. Набухшие от бессонных ночей глаза монгола слабо воспринимали мир — здесь, вдали от побоища, проезжая, он просто ткнул мальчика копьем в спину и больше не оборачивался. Мальчик ахнул и свернулся вокруг белого обломка бревна.

Там, под этим бревном, еще оползала, заполняя пустоты, земля, песок и камни. Потом медленно поехала монгольская сотня, замыкающий монгол остановился и, удивленно глядя на уши собственного коня, послушал странный гул из-под земли.

Полтора года назад день в день лицо у Великого Хорезм-шаха Мухаммеда было таким, будто он только что увидел смерть своих городов.

Трон с сиденьем, похожим на огромный золотой поднос, был тесен для него и матери, сидеть, прижавшись к ней, было жарко, сильно болела голова, и векиль прикладывал ему к затылку льдинки, напиленные в форме цветов.

Наибы, эмиры, ханы — все располагались вокруг трона на коленях большим полукольцом, держава была огромна.

И мысль о том, что земли, которые не объехать, не обойти, в его, Хорезмшаха, руке, успокаивала.

— Кадыр-хана возьми себе, — велел Мухаммед и увидел, как от резной стены отделился Пехлеван, палач и «Богатырь мира».

Кадыр-хан стоял, короткая кипчакская сабля в одной руке, кинжал острием на шее на набухшей жиле.

Пехлеван, мимолетно улыбаясь, неторопливо шел к нему, вытянув вперед белые пухлые руки. Сколько людей, не споря, отдавали свою голову этим рукам, не таким уж сильным, как поговаривали.

Кадыр-хан облизнулся и, почти не шевеля губами, вдруг сказал то, что никогда не слышали эти стены:

— Я сейчас отрублю тебе пальцы, Пехлеван, и в гареме тебе будет помогать евнух.

Пехлеван не понял, коротко обернулся к Великому и сделал еще шаг.

Конец сабли Кадыр-хана дернулся, белый пухлый палец плюхнулся на ковер и подскочил, будто живой. Никто даже не вздохнул, струя крови из руки Пехлевана была неправдоподобно упругой.

— Великий, — закричал Кадыр-хан, — ты казнил всех, кто отговаривал тебя идти на священный Багдад, и Аллах дохнул на твое войско морозом. Я истребил не караван, я истребил мунхов, шпионов. Рисунки твоих крепостей, выпасы для коней от реки Онон до Отрара и до великой Бухары, до Ургенча, все найдено в караване. Я стану мучеником Аллаха, ты не скроешь мою смерть от кипчаков и не удержишь их при себе. Так же, как сам великий Искандер не смог бы удержать руками туман. — Воздуха не хватило, и Кадыр-хан стал кашлять и продолжал кричать сквозь кашель: — Нас втрое больше, чем монголов. Возьми меч, верни из ссылки и из Башни Скорби полководцев, прижми Желтоухого к китайским городам, вспори ему подбрюшье в его собственных землях, и твои города узнают покой, а ты славу. Ты искал у одного купца шпионский ясак кагана. — И, на секунду оторвав кинжал от жилы на шее, Кадыр-хан выбросил из рукава пайцу Ялвача.

Золотая пластинка упала на ковер возле отрубленного пальца. Бегущий леопард будто принюхивался к кровоточащему обрубку.

Затылок у Хорезмшаха схватило так, что, кроме красных искр перед глазами, он ничего не видел, и от этого пришла мысль, что Аллах действительно показывает ему его горящие города. Неожиданно он ощутил сильную маленькую руку матери на своем локте и услышал спокойный голос:

— Кадыр-хан царского рода и не мог быть отдан Пехлевану. Это была лишь шутка Великого. Твой гарем, Пехлеван, будет по-прежнему доволен тобой, ведь так близко подходя к моему племяннику, ты рисковал большим. — И в застывшей тишине раздался ее пронзительный ахающий смех.

Под этот смех Пехлеван тронул носком сапога свой одинокий палец. Ему было больно. Но, до тонкости зная свою профессию и ее возможности, он боялся, как никто здесь.

Красные искры перед глазами Великого погасли, медленно возник зал и все, что в нем. И, ощущая покой, будто мальчиком, когда однажды купался в реке и отдался течению, Великий Хорезмшах велел ввести послов кагана.

— Послы кагана, повелителя монголов, — объявил векиль.

Ибн-Кефредеж-Богра и еще двое были мусульмане.

Шах Мухаммед тяжело, не мигая, глядел на них.

Послы скрестили руки, это обозначало, что они хотят говорить, но шах только покачал головой.

— Послы хотят говорить, — сказал векиль.

Шах опять покачал головой. Решение было принято, и нужные слова пришли.

— Они правоверные и служат врагам веры, — и шах ткнул двумя пальцами куда-то в направлении переносицы Ибн-Кефредеж-Богры. — Пехлеван, они твои. У других двух вместо бород пусть будет выжжено изображение этого зверя, — шах напрягся и плюнул в сторону лежащей пайцы. Плевок был удачен и долетел.

— Послов не убивают, ты получишь войну, — крикнул Ибн-Кефредеж-Богра, в черных навыкате его глазах метался ужас.

Но счастливый прощением Пехлеван уже шел к нему. Обмотанная шелковой тряпкой рука болела, вернуть свою улыбку было трудно, но он вернул ее.