Изменить стиль страницы

Я даже улыбнуться не могла. И не хотелось сесть, хоть мне и подали изъеденную табуретку.

— Так что вы теперь, Наталья Николаевна, вполне можете орудием распоряжаться, знашь-понимашь.

Федор Матвеич слегка волновался и подергивал на шее пестрый шарф.

— По постановлению обчества его вам возворачивают.

— Что же, возьму.

Вдвоем с Петром Степанычем мы подняли со стола «добро». Я видела десятки глаз, на нас направленных — смесь любопытства и смущения.

— Зачем же, все-таки, вы отбирали?

Хряк крякнул, и хотел что-то сказать, но перебил Федор Матвеич.

— Признаться говоря, одно недоразумение.

Седой, пухлый, покойный плотник наш, Григорий мягкий, зевнул, перекрестил рукою рот.

— Прямо сказать, все молодежь… Сваляли дурака.

— Эх вы!

Я вышла. Несколько мальчишек выскочило с нами — будто щели все полны были мальчишками. Мы шли назад. В мартовском небе звезды вновь раскинулись узорами златыми. После духоты, избы, нелепых слов, нелепых действий, чуть морозный воздух так казался вкусен, так бессмертно небо.

— С ними трудно жить, — сказал мне Петр Степаныч. — Но их надо знать, и понимать.

И я кивнула молча.

— Сейчас они в угаре, в помутнении, как вся Россия, впрочем. Не надо быть к ним строгим.

Я это знала, но мне было грустно. О, бедная жизнь наша! Злоба и грызня, тьма, нищета!

— Скажите, вы нашли тогда для Муси Сердце Карла?

Я очень хорошо знаю эту звезду.

Он приостановился, прислонил ружье к стволу яблонки, посаженной моим отцом.

— Вон она, над нами. Меж Большой Медведицею и Драконом.

Я остановилась тоже, мы рассматривали небо. Из-за берез вдруг вылетел слепительно-золотой шар, плавно и бесшумно тек он над деревнею, оврагом, царственно стал удаляться к роще Рытовской.

— Метеор…

Мы замолчали. Холодок чуть тронул спину, волосы. Таинственный, залетный гость над жалким миром.

VIII

В Москву мы возвращаться не решались, вести были плохи, жить казалось невозможным. Но и здесь нехорошо. Как будто мы осаждены, на положении бесправном, неестественном. Иной раз раздражало меня даже, что и я, значит, помещица, и меня выгнать могут, взять заложницей. Я никакая не помещица! Я вольный человек, люблю весну, благоуханья, солнце… Я понимаю Мусю. Может быть хочу любви — великой, неосуществимой. И хочу искусства. Да, искусства… самое и время подходящее!

Мы летом жили уже без газет, почти разъединенные с Москвой, и только слухи, все нелепей и сумбурнее, отягощали душу. Маркел с Андрюшей изучали движения и отступленья, отмечали вновь на карте. Степан Назарыч появлялся иногда, глаза таращил и докладывал: «в развитии военных действий наступательных аппаратов уже Пензе и Рязани угрожают». Я то верила, и мне казалось не сегодня завтра все и кончится, то впадала в нервность и тоску: да не хочу я никаких войн и насилий и расстрелов, обысков, арестов. И с Маркелом я неважно себя чувствовала. Бывала и резка. Что он сидит там над своими книгами — науки теперь нет и никому не нужно ничего, а в Апокалипсис все равно не проникнуть, а главное, опять эта политика, политика… Взяла бы вот, да в Рим уехала, с Павлом Петровичем разучивать его обедни.

В таком падении я находилась это лето, даже в церковь не ходила и довольно много была без Маркела. Я одна гуляла, но природа мне не открывалась. Часто ездила я к Немешаевым. Там танцовали мы в огромной зале, все еще не занятой, и Муся хохотала, нервно целовалась с Колей, но и говорила, что гусар в синих штанах в совете нравится ей больше. Впрочем, и гусар ни к чорту не годится, а вот не открыть ли нам с Натальей Николаевной игорный дом, тайный кабачек? Марья Гавриловна притворно возмущалась. Я рассказывала, как в Париже я когда-то выиграла шестьдесят пять тысяч, и какой был мой сэр Генри. Петр Степанович слушал почтительно.

Поникал бородкою своей учительскою, когда Муся убегала за гусаром или с Колей шла на антресоли.

— Сэр Генри милый был? Правда, он очень милый? Вот бы его сюда! Пускай бы посмотрел большевичков, в теплушке бы проехался, тиф получил! Он страшно милый? И по-русски ни словечка? Мы бы его с папочкой в железку засадили, пусть бы хоть Колгушина обчистил.

Иногда мы ездили на пикники, еще в шикарном шарабане, и я чувствовала, может быть, что мы ведем себя нелепо, но какой-то дух противоречия, почти скандала мной владел: я несколько раз с Мусей напилась. Колгушин мчал нас ночью, и мы пели песни: а через два дня эту самую коляску у него забрали. На пикниках папочка варил раков, поедал их, а Колгушин привозил с собою спирту и устраивал настойки. «Да, — говорил, подхохатывая, — когда большевички падут, то я устрою грандиознейшую выпивку. И мы уедем за границу. Да, да, Наталья Николаевна. Вот вы всюду были. Париж, Италия, это наверно интересно. Италия, как же, она объединилась. А француженки все очень щупленькие, такъ, цыплятки, я бы из Парижа одну вывез, поселил в Корыстове. Пусть бы там бегала и наших баб изяществу учила. Да, да. Париж изящный город. Очень интересно. И в банчок играют? И рулетки есть — а то и в Ниццу следовало-б съездить. Мой ближайший сосед осенью всегда уезжал в Ниццу. Уберет урожай, и в Ниццу. Уберет — и в Ниццу».

А папочка молча ел своими слоновыми пальцами раковые шейки и докладывал, что через три недели непременно власть падет.

Иногда Маркел мне говорил:

— Наташа… ты… я вот смотрю… что тебе интересного… со всеми ними… и как странно вы себя… тово… Такое время, а вы хором…

— И буду! Захочу, и буду! Офицер несчастный, шляпа!

В осень ту, под кровь расстреливаемых заложников, я на ура готова была выкинуть все, что угодно. Была глупа, дерзка с Маркелом и несправедлива, жила дурно и возжалась с мне неподходящими людьми. Маркел, конечно, прав. Но сдерживать себя я не могла. И не могла сидеть покойно. Иногда казалось: будь бы я Маркел, я села бы на лошадь в офицерской форме, и проехала бы через всю Москву. Дико, ну и ладно. На зло всем. Пускай бы расстреляли.

Но это все фантазии. Когда понадобилось, я иначе действовала.

Помню один вечер в октябре. Писала я в Москву. Было светло, пустынно в бледно-зеленевшем небе. Солнце недалеко от заката. Вдалеке пруд блестит, березы парка нежно-золотисты.

Выстрел. И еще, еще.

Маркел с Андрюшею окапывали яблони, отец спал в кабинете. Я строчки так и не докончила — били в набат. Фу, чорт возьми, это же что? Я раздражилась, взволновалась и сбежала вниз. На кухне встретила меня Прасковья Петровна, мрачная, но и встревоженная.

— Значит, мужики поднялись. Аленка сказывает, на Зарайск идут, а там и на Москву. Большевиков бить.

Радио кухонное! Да, восстание. В деревне шел галдеж, ругались, спорили. И на закате стали запрягать.

Издалека, с большой дороги, слышен был грохот телег. Тронулось Игнатьевское, Дурино, гонцы скакали по всем волостям. Рассказывали. Что уж три губернии поднялись на Москву.

Отец поеживался за вечерним чаем, морщась и краснея папироской в сумерках.

— Какое идиотство! Боже мой. Что за ослы! С вилами на пулеметы.

Маркел молчал, я тоже. Я трезвела быстро. И когда Яшка заявился в кухню и просил, чтобы мы отдали оружие и Маркел принял бы командование над деревней, я его быстро выставила. Поезжайте сами, никуда муж не пойдет. Он нездоров. Андрюше настрого я запретил выходить в деревню. Но его приятельница, Аня-Мышка прибежала и сообщила, что отца чуть не побили мужики за то, что отказался ехать.

— Уж прямо! — говорила Мышка, блестя глазками. — Уж мужики руга-ались! Мы, говорят, городских переколотим, они там гладкие сидять, и только хлеб наш жруть… Уж пря-ямо!

По глазам Андрюши видно было, что и он отлично бы удрал в поход, но опоздал: уехали все, кроме Федора Матвеича.

Я понимала очень хорошо, в чем дело. В городе уж расстреляли несколько заложников. Восстание, конечно, безнадежно. Подстрекателями же мы окажемся. Расправа будет с нами. Маркел, тужурка офицерская, галифэ с кантами… Нет, уж нельзя тут оставаться. Но куда же ехать? Если, правда, поднялся уж весь уезд, то как пробраться…