Надо быть требовательнее к самим себе, уважать себя — вот в чем дело. Тогда нечего будет бояться. Мой приятель твердо решил «никогда не идти больше в „коровник“». Он безусловно прав, и я глубоко уважаю его за это.
Когда он опять пришел навестить меня, мы продолжили разговор.
«Ты все еще боишься, что снова потащат „отрубать хвосты“? — спросил он, усаживаясь, и, не дождавшись моего ответа, продолжал: — Видишь ли, все эти разговоры о том, есть хвосты или нет, — это же просто-напросто жонглирование словами, а столько лет издевались над людьми, столько сил растрачено понапрасну! Недавно в каком-то журнале прочел повесть „Пять девушек и одна веревка“. Пять прелестных созданий повесились на одной веревке в надежде увидеть рай. Мне было ужасно жаль этих чистых девочек, тоже жертв „культрева“. Самые разные люди оказались жертвами этой словесной игры. „Великая культурная революция“, направленная против знаний, ясно доказала, что уничтожение знаний сулит людям лишь одно — отправляться на веревке в рай. Допустимо ли такое?..»
Я прервал его вопросом: «Выходит, дети элиты тоже жертвы „культрева“? Ты так говорил в прошлый раз».
Он кивнул понимающе: «Я и сегодня так думаю. Помнишь старину Вана в Фэнсяньской „Школе кадров Седьмого мая“? Его с самого начала отстранили от всех дел. Он очень беспокоился о сынишке и несколько раз отпрашивался домой. Ван и его жена оказались в разных школах, проходили учебу, работали, а дома остался девятилетний мальчонка. Соседям некогда было за ним присматривать, и он попал в компанию малолетних хулиганов, поддался их влиянию, ввязался в дурные дела. Ваны в конце концов все же нашли выход из положения — отправили мальчика в Нинбо, поручив его заботам тетки. Тогда такое случалось нередко. У родителей и учителей отняли возможность воспитывать детей, заботиться о них, как было уберечь ребят от дурной компании? Порой положение было безвыходным, детей просто бросали в объятия хулиганов. Пока родителей держали под следствием или прорабатывали как „каппутистов“ или „предателей“, дети получали воспитание в бандитской среде. Так или иначе, но из этих-то деток формируется нынешняя чиновничья элита. Да ты сам это видишь, даже по телевидению и в кино показывают. Ты помнишь, как школьников подбивали устраивать погромы, избивать людей, захватывать дома, создавать штабы? И у тебя отняли нижнюю часть дома. В шестьдесят шестом как-то разнесся слух, что надо запретить школьникам борьбу за искоренение „четырех старых“[54], но Чжан Чуньцяо тут же выступил с речью и потребовал, чтобы школьники снова вышли на улицы, и в тот же вечер пострадало немало народу, помнишь?»
Еще бы не помнить, — сказал я. — В тот вечер к нам ворвалась группа детей кадровых работников, школьников, приехавших из Пекина. Их главарю было не больше пятнадцати лет. Это они избили ремнями с медными пряжками Сяо Шань, повредили ей глаза. Они бушевали несколько часов, а потом Сяо Шань, меня, двух моих сестер и двадцатилетнюю дочь загнали в уборную. Унесли кое-какие вещи. Дверь уборной была не заперта, но после их ухода мы полчаса не решались выйти. На другой день утром Сяо Шань сообщила обо всем в наше учреждение, да что толку! Школьники все так же вламывались, громили, уносили. Вот только гардероб и книжные шкафы были по распоряжению учреждения опечатаны, и их не трогали. Через год от нас потребовали, чтобы мы все перебрались вниз, а верхние комнаты тоже опечатали. Вскоре в нашем учреждении обосновались студенты, и нас, «коров», начали допрашивать; мы стояли на коленях в большом зале, некоторым выбили зубы. А учреждение-то — отделение Союза писателей! И писателей в нем превратили в «коров», жестоко мучили. Поистине чудовищный фарс! Помню, дело было, кажется, в конце января шестьдесят восьмого. В тот день кончились допросы, и главарь цзаофаней выгнал нас во двор, читал нам наставления, орал на нас. После всех вынесенных издевательств мы опять выслушивали брань, но никто не осмелился даже пикнуть.
Я вышел из ворот вместе с одним из собратьев по «коровнику». «Тебе надо поберечь себя», — сказал я ему. «Скажешь тоже, — невесело откликнулся он. — Как тут убережешься?» Он был болен, но его все же заставили прийти на собрание, он даже не понял толком, по поводу чего собрание. Я тогда уже не был похож на дровосека У Цзи[55] времен чжоуского Вэнь-вана; не трепетал перед «кругом позора» и «строжайшими приказами», но все же по-прежнему страшился их и вынужден был повиноваться. При этом я понимал, что оказался полностью безоружен и должен был подчиняться чужой воле. Уму непостижимо! Я только повторял как заклинание: через страдания очистить душу; но только ли очистить душу бесконечным терпением? Как бы то ни было, я хотел выжить…
«Ты хотел сказать „выдержать — значит, победить“? — прервал меня приятель. — Мы все так тогда говорили, и только те, кто выдержал, дожили до сегодняшних дней. Но дети, молодежь! Ведь они прошли сквозь бурю, навидались всякого; их высоко вознесли, а потом швырнули вниз. Я помню, в шестьдесят восьмом мой сын отправлялся в провинцию Аньхой в деревню на поселение. На вокзале было полно молодежи, когда поезд тронулся, многие из этих детей плакали. Почему бы не дать им возможность нормально учиться? Но я боялся даже думать об этом. К вечеру пошел сильный снег, автобусы были переполнены, пришлось идти от вокзала пешком, домой я вернулся совсем поздно. Жена волновалась за меня, за сына, сквозь слезы вопросительно, с тревогой смотрела на меня. Я сказал, что мальчик был весел, что, покидая Шанхай, громко пел вместе со всеми революционные песни. Она не поверила и в беспокойстве о сыне не спала всю ночь. Сколько семей тогда пережили такое! О себе я не говорю, но как подумаю о детях, душа болит!»
«Мы с тобой можем радоваться, — сказал я. — Наши дети, к счастью, не попали в лапы хулиганов. Представь себе, каково бы нам было? Я прихожу в ужас от одной мысли об этом».
«Успокойся, — сказал он. — Наши с тобой дети не из чиновной элиты. Вот от этих-то жертв „культурной революции“ опять кто-то страдает. Конечно, они должны отвечать за то, что творили, но и другие ответственны за то, что допустили все это.
Меня другое волнует. В то время мы молча или даже на словах „неуклонно следовали генеральной линии“, к счастью, только на словах, а не на деле, а иначе оказались бы пособниками „четверки“ и нам вовек не смыть бы этого позора. Меня прошибает холодный пот, как подумаю об этом. Двадцать лет прошло. Сейчас, что ни день, отмечают всякие юбилеи, устраивают торжественные собрания. Что, если устроить собрание, посвященное двадцатой годовщине „культрева“, или отпраздновать десятилетие падения „четверки“? Чтобы не превращаться больше в скотину, стать человеком, думать своим умом, выпрямиться во весь рост, выпятить грудь!»
Не так-то просто, — покачал я головой. — Одни говорят: надо забыть прошлое, другие готовы все списать на «культурную революцию», третьи — вычеркнуть ее одним взмахом пера, а кто-то мечтает устроить еще одну такую «революцию»; одни потеряли из-за нее семью, дом и сами остались калеками, другие сумели извлечь из нее выгоду и по сей день вздыхают о минувшей удаче, надеются, что, может статься, они вновь обретут колдовскую силу превращать людей в скотов. Вот поэтому при звуках арий из «образцовых опер» одни радостно хлопают в ладоши, а других бросает в дрожь. Мы и двадцать лет спустя все терзаемся страшными воспоминаниями, а надо посмотреть глубже, серьезнее отнестись к самим себе, подумать, нет ли тут и нашей вины. Люди должны сделать окончательный вывод. Лучше всего создать музей, «музей культурной революции», — высказал я наконец мысль, которую лелеял в душе десять лет.
«Я прочел твои „Рассказы об Освенциме“, они потрясли меня, словно я сам побывал в этой нацистской фабрике смерти. По-моему, надо все мерзкое, темное, жестокое, страшное, кровавое собрать вместе и выставить на обозрение, ничего не утаивая. Пусть люди увидят все это воочию и крепко-накрепко запомнят. Повторение подобного недопустимо. Нельзя, чтобы нас снова превращали в „коров“, но прежде всего мы сами должны уверовать, что мы не „коровы“, а люди, люди, которые думают своей головой!»