Десять лет смуты, как долго длился этот страшный сон!
Середина июня
Перевод Т. Никитиной
72
ВСПОМИНАЯ ОБ УЧИТЕЛЕ ЛУ СИНЕ
Прошло сорок пять лет, а мне все слышится голос: «Забыл меня!» Голос такой ласковый, сердечный, такой знакомый, но временами и суровый. Не знаю, сколько раз я говорил себе: «Никогда не забуду учителя». Но разве я о чем помнил эти сорок пять лет!
Сорок пять лет назад[48] всю осеннюю ночь и все утро я простоял неподвижно у гроба Учителя в траурном зале международного похоронного бюро, вглядываясь через наполовину застекленную крышку гроба в доброе лицо Учителя, его плотно закрытые глаза, черные усы над губой. Казалось, что Учитель спит. Вокруг стояли венки из свежих цветов и корзины с цветами. Ничто не нарушало покоя. Учитель спал среди множества благоухающих цветов. Раза два я смотрел, не моргая, четыре-пять минут, в глазах у меня начинало рябить, и мне чудилось, что Учитель улыбается. А что, если Учитель откроет глаза и встанет? — думал я. Мне так хотелось, чтобы Учитель воскрес!
Кажется, что это было не сорок пять лет назад, а только вчера. Забывал я его или не забывал, не знаю, но я всегда чувствовал на себе пристальный взгляд Учителя.
Я еще помню, как в мрачные дни, в дни, когда люди ничем не отличались от диких животных, из Учителя сделали икону, используя его высказывания как заклятья. Выдергивали из его произведений отдельные слова и бичевали ими людей, а новоявленные «боевые соратники» и «близкие друзья» превратили его имя в украшение для себя. В тот период, когда курился густой фимиам и звонко выкрикивались заклятья, на меня уже навесили ярлык «реакционного авторитета», заклеймили как «смертельного врага» Учителя, отняли у меня право помнить об Учителе. На газоне перед зданием отделения Союза писателей установлен скульптурный портрет Учителя, я часто трудился в цветнике, выпалывал сорняки, прочищал водостоки. В тесном помещении «газохранилища», служившем нам «коровником», несколько писателей, сбившись в кучу, сочиняли «покаяния». Иногда мне было нечего писать, и я, отложив перо, предавался раздумью. У меня было отнято право поклоняться иконе, но я мог думать об Учителе Лу Сине, с которым я соприкасался. В тот осенний день я простился с ним. Вместе с многотысячной толпой я проводил его до могилы. Сквозь пелену, застилавшую глаза, я видел, как гроб, скрывавший в себе знамя «национального духа», опустили в могилу. Я сидел в углу «коровника», и перед моим мысленным взором снова возник Учитель, он совсем не изменился, он был все тем же добрым и милым стареющим человеком, простым, без нарочитости, без высокомерия, без чиновного чванства.
Мне вспомнилось то, что было когда-то, всякие мелочи, незначительные эпизоды.
Я был тогда начинающим писателем. Мне впервые довелось редактировать журнал «Вэньсюэ цункань». Я встретился с Учителем, предложил ему заключить договор. Он с готовностью принял предложение и уже через два дня прислал сказать, чтобы я включил в вестник подборку его рассказов «Старые легенды по-новому», над которыми он в то время работал. Первый выпуск вестника был уже готов, издательство опубликовало объявление с изложением содержания, а в конце была добавлена фраза: тираж будет дан к «празднику весны». Учитель очень скоро прислал рукопись со словами: «Люди спешат, я не имею права их задерживать». По существу, это была ничего не значащая фраза, приписанная составителем объявления, даже я не обратил на нее внимания. Этот случай говорит о том, что Учитель к любой работе подходил очень добросовестно и ответственно. Я не мог не задуматься о неточности и небрежности, которые я допускал в собственной работе, и решил учиться у Учителя. Только тогда я понял, что, чем бы ни приходилось ему заниматься: править верстку, делать обложку к книге, редактировать рукописи, составлять альбомы репродукций — и каким бы ни было дело, за которое он брался: мелким или крупным, своим или чужим, — Учитель все делал очень старательно, все доводил до совершенства. Если он намеревался послать книгу в подарок, то сам продумывал упаковку, сам отправлял ее почтой, вкладывал душу в каждую процедуру. Я тайком учился у него, но давалось мне это с трудом. Через друзей я узнал о некоторых обстоятельствах жизни Учителя, и чем больше я узнавал о нем, тем глубже становилась моя привязанность. Постепенно я изменился и в мыслях и в поведении. Я ощутил так называемые скрытые возможности совершенствоваться.
В начале своей писательской деятельности, впервые взявшись за перо, я не представлял, какое оно тяжелое. Я писал лишь для того, чтобы передать собственное настроение. И только заступив на пост писателя, я постепенно понял: сражаться пером — дело не простое. Учитель Лу Синь дал мне образец. Я восхищался горьковским героем — «смелым Данко», который вынул из своей груди горящее сердце, чтобы указать путь людям. Этот эпизод был для меня вершиной писательского мастерства, и обогатил меня этим знанием тоже Учитель. Истины ради я должен сказать, что моим первым учителем был Лу Сао, но десятки лет освещал мне путь собственным горящим сердцем Лу Синь. Я знаю совершенно точно: для него жизнь и творчество, человек и писатель, человеческие и писательские качества были неотделимы друг от друга. Все, что им написано, — правда. Всю жизнь он искал истину, стремился идти вперед. Он бесстрашно разоблачал пороки общества и еще более бесстрашно вскрывал собственные недостатки; он не боялся признавать свои ошибки и мужественно исправлял их. Любая из написанных им статей выдержала проверку временем, потому что он действительно поверял читателю свою душу. При первой встрече с ним я не испытал ни малейшей скованности, потому что его взгляд, улыбка действовали успокаивающе. Говорят, что у него перо острое, как скальпель, но к молодежи он неизменно был безгранично добр. Один из моих друзей под руководством Учителя редактировал какое-то периодическое издание, жилось ему в то время трудно, и Учитель как-то сказал ему: «Я видеть не могу, до чего ты похудел». Он сам взялся пристроить рукопись этого молодого писателя, пожертвовав собственный гонорар для ее издания. Учитель долго жил среди молодежи, работал и боролся вместе с ней, учил отличать правду от неправды, друзей от врагов. Он любил молодежь, но ни в коем случае не заискивал перед ней. Учитель был постоянен в своих симпатиях и антипатиях и никогда не шел на компромисс, если дело касалось вопросов принципиальных. Некоторые сближались с ним, а потом отстранялись от него; были и такие «друзья» и «ученики», которые со временем становились его лютыми врагами. Он же всегда и во всем неуклонно стремился к истине.
«Забыл меня!» — слышится мне опять знакомый голос, звучащий то ласково, то сурово. Я снова вспоминаю ту ночь и то утро сорок пять лет назад и множество раз произнесенные мною клятвенные слова. Я говорил: «Никогда не забуду», а на самом деле давно забыл. Но клятву, данную над прахом Учителя в тишине и безмолвии траурного зала, не выбросить из памяти. Когда мне слышится ласковый голос, я ощущаю прилив сил, когда же он бывает суровым, я заглядываю в собственную душу с помощью скальпеля, которым пользовался Учитель.
Когда 25 лет назад в Шанхае состоялось перезахоронение праха Учителя, в ту осеннюю ночь мне приснился сон, который и по сей день я помню очень отчетливо. Я видел горящее сердце Учителя и слышал его пламенные слова: смей любить, смей ненавидеть, смей говорить, смей делать, смей добиваться цели во имя истины… Но когда манипулировали высказываниями Учителя, искажали его образ, кромсали память о нем, разве я посмел сказать хоть слово? Когда Яо Вэньюань[49] размахивал дирижерской палочкой, разве я посмел сделать хоть что-то, а не поддакивать из «коровника»?
Во время десятилетия бедствий цзаофани обращались со мной как с «коровой», да и сам я вел себя как «корова». Сидеть в «коровнике» и сочинять «отчеты» и «покаяния» стало для меня привычным делом, которое я делал со спокойной душой. Только года два назад, когда я, стиснув зубы, заглянул в собственную душу, я вспомнил, что Учитель тоже сравнивал себя с «коровой», которая «питается травой, а дает молоко и кровь». Какая же высота духа, какая широта взгляда! Я уже 10 лет был всего лишь «коровой», которая плакала, но позволяла сдирать с себя шкуру. Но ведь и корова, которую режут, стоит ей освободиться от веревки, сразу же убежит.