Изменить стиль страницы

Кстати, недавно я видел его на улице. Я шел на заседание союза любителей эстетических исследований на обсуждение той самой моей статьи в защиту формы (где я, к своему изумлению, был подвергнут совершенно разгромной критике за порочную концепцию поэзии немецкого барокко), и тут он как раз проехал мимо в черном лимузине. Я сразу его узнал. Тот, что повыше, сидел за рулем, тот, что пониже, — рядом на переднем сиденье, волосатый — сзади. Его круглые, как бусинки, глаза обшаривали улицу, взгляд упал на меня, и, мне кажется, он узнал меня, потому что губы его тронула еле уловимая улыбка. Мне даже показалось, что он кивнул, но в этот момент машина, внезапно оторвавшись от мостовой, медленно и плавно взмыла вверх и, постепенно набирая высоту, устремилась в тотчас распахнувшееся окно на пятом или шестом этаже массивного здания, а затем створки окна вновь закрылись — легко и бесшумно, как крылья бабочки.

Перевод И. Щербаковой

КОЛОКОЛЬЧИКИ

Кто бывал в М., негласной столице медного края, что к югу от Гарца и к северу от Заале, тому, быть может, случалось во время прогулки по городу, особенно в предзакатные часы, слышать тонкий, едва уловимый слухом, чарующий звон, нежно многоголосый и странно приглушенный, словно бы идущий от крошечной Винеты откуда-то из-под толщи воды в глубокой руде. Его слышишь только мгновение. То дюжина колокольчиков, серебряный перезвон тончайших чашечек, приводимых в движение ударами тычинок-молоточков; многим в это мгновение кажется, что у них звенит в ухе. Они прислушиваются, в каком именно: в правом? в левом? — и хотят понять, что это за чудный звон, но уже не слышат его. Совсем необязательно, чтобы вокруг была абсолютная тишина: звон этот можно различить и сквозь перестук шагов и многоголосый говор прохожих; конечно, должно пройти какое-то время, пока вы прислушаетесь к шуму улиц — так, что уже перестанете его замечать.

В каком ухе звенит?

Уже прошло.

Впервые я услышал этот звон, когда прибыл в М. по делам службы, и услышал именно так, как его слышат: звон в ухе, тонкий и сладостный, как звон меди, — мгновение, и он исчез. Вряд ли бы я вспомнил когда-нибудь об этом, если бы мне не случилось услышать точно такой же звон во второй раз, в дни моего очередного пребывания в М., которое, как первое и все последующие, было посвящено миру под землей, сумрачному царству меди. Я ежедневно спускался в шахту в утреннюю смену — вплоть до третьего моего приезда сюда в сопровождении специально приставленного ко мне человека, которому было строжайше предписано не отходить от меня ни на шаг, что поначалу было, быть может, и благом для меня, но потом стало в тягость. Мой день определялся спуском под землю: в половине четвертого я вставал, в пять был в шахте, около полудня поднимался наверх; в это время я обыкновенно обедал в столовой и потом еще часа два проводил на шахте; около трех я возвращался домой, по дороге делал кое-какие покупки, необходимые, когда снимаешь комнату и сам заботишься о питании, наведывался с визитом к тому или другому из знакомых и в восемь или в девять, не позже, уже лежал в постели. Так проходил день за днем; но вот как-то раз, во второй половине дня, на рынке, перед самой лавкой ювелира, я услышал снова этот звон: колокольчики, серебряный перезвон колокольчиков, — и вместе с неожиданно явившейся уверенностью, что все это уже было со мной однажды, я почувствовал неотвратимое как рок желание узнать источник этого звона.

Не было ничего проще, чем справиться об этом у ювелира, а поскольку он, как и большинство его собратьев по ремеслу, был не только золотых, но также часовых дел мастером — и даже в первую очередь им! — нашелся предлог, чтобы войти: запасной будильник никогда не помешает, если приходится вставать в столь необычное время. Я приобрел чирикающую вещицу, после чего напрямик осведомился об этом загадочном явлении, которое я охарактеризовал как звон Винеты, и ювелир, степенный пожилой господин, с бакенбардами как у Ибсена, прямой и худощавый, в своем белом халате напоминавший меланхолического хирурга, ответил на это такой иронической усмешкой, выказывающей удивление (кажется, он произнес этакое «Э-э!»), что я, еще минуту назад не сомневавшийся в том, что звон этот мне только почудился, готов был теперь поверить в некую таинственность этого явления — но если не Винета, то что же это?

— Э-э, сударь, уж не в воскресенье ли вы родились, счастливец, коли слышите этот звон? — сказал ювелир, и я подтвердил, дескать, да, я действительно счастливец.

— То, что вы слышали, — колокольчики медного царства хозяйки, — заметил, и вполне серьезно, мастер, после того как убедился, что мне известна история Фалунских рудников, как ее рассказал Гофман: юноша, околдованный хозяйкой подземного царства, готов безраздельно ей служить и всем жертвует ради этой службы, пока не оплачивает ее своей жизнью. «Внизу лежит мое богатство, моя жизнь, все!..Там я хочу рыть, и сверлить, и работать и не желаю больше видеть белого света!» Я произнес эти слова как откровение прямо в лицо ювелиру, который, застыв в молчании, строго, почти испуганно смотрел на меня, и потом признался, что, дескать, и сам я, хоть уже и в немолодых годах, каждый день отдаюсь во власть чар — правда, не хозяйки, а ее царства, но ведь оно ее лицо, оно проникнуто ее духом, овеяно ее дыханием, окутано сумраком ее одежд, — ювелир внимал мне в глубоком молчании. Я пустился в описания подземного царства, этого мира низких подпорок и штреков, где во мраке, на глубине тысячи метров, день за днем идет наступление на первозданный материк, единственный, который и по сей день остается еще нетронутым, — ведь там, в недрах земли, врубаясь в породу, забойщик впервые прикасается к древним пластам материи, что веками лежали скрытые от глаз человека; и с лица ювелира исчезла ирония, он смотрел вместе со мной вниз, в шахту, южное поле которой простиралось к нашим ногам, поле с исключительно богатой рудной жилой, но именно здесь имевшее смещение по сбросу, и он повторил мои слова о первозданном материке и признался в свою очередь, что его взволновала эта картина.

Мне тем временем снова вспомнился Фалун, и я увидел невесту погибшего юноши, дожидавшуюся у церкви в Коппарберге.

— Это свадебные колокольчики, — сказал я, и в этот миг мне почудилось, будто я снова слышу их звон, на сей раз печальный.

— Да, свадебные колокола, — подтвердил мастер, проводя рукой по своим бакенбардам, которые неожиданно придали облику этого худощавого человека с жидкими седыми волосами нечто сходное с Фавном. Я говорил о «колокольчиках», он сказал — «колокола», и мне показалось значительным устранение уменьшительной формы, оно освобождало звучание от неуместной игривости, по крайней мере теперь она представлялась мне неуместной, и я понял, что в этом звоне слились все когда-то с жадностью проглоченные мною рассказы горняков и истории о рудниках, и я, дав волю разыгравшемуся воображению (столь знакомое мне состояние) и смешивая вымысел с действительностью, почти наяву слышал голоса, видел героев, которые, будучи рожденными чьей-то другой фантазией, никогда не жили на земле.

Еще в то время, как я предавался фантазиям, подручная мастера занялась вошедшими покупательницами, двумя молодыми, ее лет, женщинами, которые попросили показать броши — из тех, что были выставлены на витрине на бархатных подушечках: крупные, довольно претенциозные золотые бляхи, какие здесь охотно носили, — наравне с широкими браслетами самое излюбленное украшение. Особенно большим спросом пользовался овал: узкий бирюзово-голубой ободок, обрамляющий золотой круг с кроваво-красной сердцевиной, в которой, как в фокусе, сходились лучи, — его лучше всего было бы сравнить с обращенным на себя, собирающим в себе свой свет солнцем с пылающим ядром. Они стоили дорого; покупательницы медлили, просили дать время подумать. Я невольно прислушивался к ним, как они осторожно, странно смущаясь, подбирались к броши, которую уже давно облюбовали: они заставили показать им с дюжину овалов и, разглядывая их, то и дело украдкой бросали взгляды только на один. Почему они тянули, сразу не попросили его? Смущала цена? Но они знали ее. Меня забавляло их манерничанье; ювелира же это как будто сердило, он вернул меня к разговору о руднике; что именно под землей, спросил он, более всего впечатлило меня, и я, не раздумывая, рассказал, как один горняк (это случилось в тот день, когда я впервые спустился в шахту) передвинул стальную крепежную стойку, одну из тех поддерживающих свод жестких опор с широкой перекладиной наверху, что возводятся в подземных горных выработках в предупреждение обрушения пород: передвигая руками ствол, он подпер плечом кровлю и так, согнувшись под скрипящим камнем, стоял несколько секунд, выхваченный из мрака лучом света моей рудничной лампы, и держал на себе гору: Атлас, поддерживающий на плечах свод неба. Титан; на нем я понял труд горняка, его каждодневную борьбу со стихией и правомерность дерзкого заявления: я — горняк, кто больше! Вызов, бросаемый всему миру; это понимаешь только под землей, и я осознал это как мою мечту. Но мне не следовало говорить об этом; я не имел права, я не был горняком, и если даже я смог живописать Атласа, то теперь моя фантазия была бы не больше чем громкие слова. Ювелир испытующе смотрел на меня, и я почувствовал, как в нем шевельнулось недоверие. «Остерегайтесь хозяйки медного царства!» — произнес он наконец, и тон его не оставлял сомнения, что он говорит совершенно серьезно, но сам как будто был недоволен этим, словно бы уже слишком много сказал. Женщины покинули лавку; подручная убрала броши, золотые овалы, и я знал, что за камень сиял в оправе: кроваво-красный альмандин.