Изменить стиль страницы

— Да, именно так, роза есть роза, камень — камень, герой есть герой и сюжет есть сюжет, и если, — добавил я с наконец-то проснувшимся упрямством, — если этот сюжет лежит здесь, на дороге, то, какой бы он ни был — большой или пустяковый, — он так или иначе во всех отношениях положителен!

В эту минуту я ощутил дотоле неведомую легкость; голос недотепы смолк, я выпустил цветок из рук и увидел все разом: и булыжную мостовую, и розу, и цеха, и цветы, и улицы, и дома вокруг — реальный мир, настоящую жизнь, невесомую, будто во сне, цветные тени, совсем плоские, зыбкие, и я почувствовал себя точно в мире снов — неудивительно после бессонной ночи.

— …а вон там семнадцатый цех, — сказал мастер, — мы сразу пройдем в красный уголок, только у них там не так красиво, как у нас в пятом…

Я согласно кивнул и направился за мастером к семнадцатому цеху, в красный уголок — я пока не бывал там, но уже знаю, что он не такой красивый, как в пятом цехе.

Перевод Н. Федоровой

ИСТОРИЯ С ЗЕРКАЛОМ

В том, что я оказался свидетелем этой маленькой сценки, повинно зеркало, и если из нее и можно извлечь некий урок, то разве только тот, что в залах, где проводятся торжественные заседания, не следует вешать зеркал.

Зеркало, которое я имею в виду, висело и, вероятно, до сих пор висит в клубе шахты, где добывают каменную соль, в Тюрингии поблизости от Т. Точнее говоря, зеркало там прямо вмуровано в стену, и не одно, а даже два — в ниши как раз против распахнутых в летнее время дверей, так что, если сидеть в самом дальнем от президиума конце зала, можно увидеть заворачивающий вправо коридор и начало лестницы, ведущей к выходу. Зеркала обрамлены широким позолоченным орнаментом из лепнины, но, в сущности, эти подробности не имеют для нас с вами никакого значения.

Отмечался юбилей предприятия; я, в то время корреспондент областной газеты, оказался на шахте и попал на встречу с ветеранами труда, которую в то утро устраивал профком шахты.

Когда я за десять минут до начала вошел в зал, все приглашенные были в сборе — приехали с последним утренним автобусом, доставлявшим рабочих к началу смены, и, следовательно, ждали уже целый час.

Места для президиума были еще пусты. Ветераны, человек сорок, сидели в центре зала за длинным столом: разумеется, я никого из них не знал. И вообще я только вчера приехал на шахту.

Август, жара несусветная, но они, как один, были в парадных костюмах, кто в черном, кто в темно-коричневом, застегнутые на все пуговицы, в белых крахмальных рубашках с темно-красными галстуками, завязанными тонким узлом, двое или трое в шахтерской форме. Перед каждым ветераном стояла чашка с блюдцем, рюмка, три гвоздики в вазочке и в позолоченной рамке фотография шахты еще до реконструкции, форматом с увеличенную вчетверо почтовую открытку: старый кирпичный копер, старая контора, старое здание управления, старый двор и надо всем этим небо, которое даже на черно-белом снимке казалось неправдоподобно высоким и чистым. Женщин среди ветеранов не было ни одной.

Две совсем молоденькие подавальщицы топтались в нерешительности с горячими кофейниками в руках, только что поданными из кухни через раздаточное окно с темно-синими створками. Вид у девушек был излишне серьезный, ни шушуканья, ни смешков, как будто они уже успели к этому часу устать. Без восьми девять… Девушки все поглядывали на стенные часы с затейливо вырезанными стрелками. Поставили кофейники обратно на окошко. Без семи минут девять. Из носиков шел пар…

Ветераны сидели молча и попыхивали кто трубкой, кто сигаретой, от них исходил какой-то холодок неподвижности. Табачный дым я, признаться, переношу с трудом, молчание же, наоборот, было приятно, вероятно потому, что я как бы являлся его частью. Мне было интересно их разглядывать: люди из легенды, каждый, конечно, со своей индивидуальностью, но в массе неотличимые один от другого, как будто годы, проведенные под землей, вывели на всех лицах одни и те же знаки. Они сидели и ждали, положив на стол тяжелые, выдубленные солью руки. Аккуратно зачесанные, редкие седые волосы, худые морщинистые лица, на которых, несмотря на тщательное бритье, уже пробивалась седая щетина.

Время от времени кто-нибудь из них бросал взгляд на фотографию, не беря ее в руки. И старый копер, и все эти здания на фотографии были частью их жизни, звеньями одной для всех цепи: родительский дом, школа, церковь, танцплощадка, казарма, шахта, дом, могила.

Ветеран, сидевший напротив меня — у него, видно, была кривая шея, потому что голову он держал набок, — задумавшись, смотрел в окно на коперную башню, и я представил себе этого человека не здесь, в зале, а в темном забое, окутанного не табачным дымом, а белым облаком соленой пыли, разъедавшей кожу и легкие. На теле у старика, наверное, еще видны шрамы, их не выставишь напоказ, это следы от фурункулов — подарок шахты. Он все смотрел, голова скошена набок, полуоткрытый рот, глаза чуть прищурены. Прошлое, что ли, вспоминал? Застывшее лицо казалось лишенным всякой мимики. Тишина в зале стояла такая, какая бывает в шахте перед взрывом. Негромкие звуки — покашливанье, скрип стульев — только ее усиливали. Время от времени кто-то нарушал молчание — несколько слов соседу, разумеется тому, что рядом, не напротив, тихих и без всяких жестов. Посередине стола на тарелках лежали бутерброды с аккуратными ломтиками ветчины, украшенные петрушкой и кружочками свежего огурца. Зелени в магазинах сейчас не было, так что для ветеранов постарались, и все-таки это угощение казалось здесь реквизитом. Оттого, наверное, что в самой атмосфере чувствовалась какая-то казенщина, нарочитость, а впрочем, может, я и преувеличивал. Как бы там ни было, никому из сидящих и в голову не пришло протянуть руку за бутербродом.

Рядом со мной места были не заняты, но приборы, тарелки с бутербродами и чашки стояли; вероятно, кроме ветеранов и меня, должны были явиться еще какие-то гости, но никто не пришел — вся эта встреча была совершенно формальным, никому не нужным мероприятием. На меня ветераны не обращали ни малейшего внимания, и мое появление не вызвало у них любопытства. Если бы я имел отношение к шахте, они и так бы меня знали, если бы я был только что назначен, не сидел бы в конце стола, не пришел на десять минут раньше времени, да и вообще, наверное, не пришел на подобную встречу. Так что на меня никто и не смотрел, а те, кого я принимался разглядывать, отводили глаза. По опыту я знал, что затевать сейчас разговор бессмысленно. Пойдут биографические данные вперемежку с датами, никакая откровенная беседа в такой обстановке все равно невозможна. Не лучше ли в таких случаях все придумывать за собеседника самому? На этот нехороший вопрос надо было достойно ответить, поэтому я отвлекся и не сразу почувствовал, что в зале воцарилась иная, совсем уж напряженная тишина.

Я бросил взгляд на часы.

Они показывали три минуты десятого.

Шахта воспитывает точность: спуск клети, размеренное движение вагонеток, подъем, собрание с твердым регламентом, потому что шахтеры тотчас покинут его, стоит только прогудеть автобусу, развозящему людей на смену.

В раздаточном окне появилась голова и тоже посмотрела на часы — съехавший набок колпак с эмблемой: синяя буква «Т» в кристалле соли, под ним бледное, как у всех обитателей кухни, лицо, кожа, рыхлая от постоянного пара. Подавальщицы снова взялись за кофейники и выжидательно посмотрели в окошко. А хозяйка колпака все глядела на часы и удивленно щурилась. На висевшие на стене часы смотрели теперь все, кто сидел на моей стороне стола. Мой визави расстегнул пиджак, неторопливым движением отодвинул полу, достал из кармана серебряные часы и, отнеся руку подальше от глаз, некоторое время внимательно разглядывал циферблат, потом потер стекло о брюки, глянул еще раз и сунул луковицу обратно в карман: девять часов четыре минуты. Старик снова застыл, уткнув глаза в фотографию, а в зале тем временем, несмотря на тишину, явно нарастало беспокойство. Никто не произносил ни слова, прекратилось даже покашливанье, все смотрели на распахнутую дверь, но в ней никто не показывался. Вот тут я и обнаружил это зеркало, в нем отражался весь коридор вплоть до лестницы. Там, правда, тоже никого не было.