Изменить стиль страницы

— Никого я не ждал. Дверь была открыта. Я знал, что ее не запрут.

Смех задрожал и вдруг угас. Теперь он был такой же далекий, как тот, из-за стены.

— Прямо хоть поверь, — сказала она. — Пойду джин принесу. Дайте-ка спичку. Эрнесто больше не придет. Мы поругались, и я его выгнала. Не поверите, я чуть не стала вас искать, чтобы все объяснить. Сама знаю, что виновата. Подождите.

С невинным видом она быстро пересекла комнату, волоча расстегнувшуюся сандалию, и хлопнула дверью кухни. Снова я остался один. Безразличный воздух заполнил квартирку, касался мебели пятнами и царапинами былого. Непобедимая, властная свобода поднималась от пыльного ковра, спускалась с потолка, тонущего в полумраке. Рядом с дверью в ванную и сейчас стояла перекошенная этажерка со случайными книгами, которые продавец набрал в комнате какого-то умершего; и я смотрел улыбаясь на красноватые обложки романов, прикрывающие счастливые концы и невеселый запах времени.

Кека неспешно принесла бокалы и графин джину.

— Лучше поднимите шляпу, — сказала она, ставя все это на пол. — Положите куда хотите, только не на кровать. Хотя пол я подметала.

Она причесалась иначе. Вокруг головы лежали тонкие косы, живот чуть выдавался под халатом.

— Значит, про Рикардо вы наврали. Не думайте, я и не верила. Я сразу вижу, если кто врет.

Смех и ветер трепетали, кружились, смешивались воедино. Я решил раздеться, посмеяться голым, ни о чем не говоря, и стал развязывать галстук.

— Хотя я была рада узнать, где он. Но не потому, о чем вы думаете.

Она резко отвернулась, защищая от смеха хрупкие бокалы.

— Ваше здоровье, — властно сказала она и подождала меня. — Сейчас еще выпьем. Эти больше.

Следующий бокал я пил очень медленно, глядя на выпуклость ее живота, мягко круглившегося под поясом халата.

— Никто не придет, — спокойно повторила она. — С ума посходили… Наверное, вы думаете обо мне совсем не то, что надо. Объясню-ка я вам правду.

Быть не может, чтобы она ждала ребенка, а я не заметил. Если это так, аборт делать поздно. Ярость и лень возникали во мне и исчезали, как улыбка и расчет на Кекином лице, как ветер в шторах; возникали, торжествовали, исчезали без следа. Сорвать бы одежду, как зимнюю шкуру. Кека прохаживалась по комнате, играя пустым бокалом, от стены, у которой она стояла, глядя, как меня бьют, до развороченной постели.

— Никак не вспомню, с кем же это я разговаривала про Рикардо, — тихо сказала она. — Какой-то мужчина? Я почти всегда хожу в ресторан с Толстухой, это моя подруга. Что вам сказать? Надоели мне мужчины, сил нет. Если бы не она, я бы как-нибудь… Она мне всегда поможет. Вот пойдем мы с вами в ресторан, и посмотрите, какая она… Что ж я все говорю, а вы молчите. Конечно, я виновата, а вы не даете мне объяснить.

— Говорите, я слушаю.

Я встал, чтобы налить джину, и подошел к ней, чтобы и ей налить. На руке у нее было два кольца. Рука маленькая, холеная, а пальцы толстые, не женские, и суставы как у старухи. Живот показался мне совсем маленьким, словно символ готической девы. Я подождал, пока она поднимет бокал и улыбнется: «Ваше здоровье». Новая прическа подчеркивала, что лицо у нее как у зверька. Тонкие губы вот-вот вздуются, веки вроде толстых кожистых перепонок или ракушки, которая сейчас сомкнется с сухим стуком. Мы выпили, я снова сел в кресло и улыбнулся образу молодой Гертруды. Я думаю о том, как пылко ты ненавидела ложь, как ты выходила из себя, как перехватывало тебе горло, когда ты спасала самый смысл жизни и убеждала, ломая ногти, чтобы выкопать и раздавить, словно вредоносного жука, то уклончивое вранье, к которому прибегают, не называя ничего.

— Почему вы не хотите, чтобы я объяснила? — спросила Кека. Теперь она сидела на кровати.

Я обернулся и посмотрел, как она ярится, твердо веря, что можно раз и навсегда определить невероятное.

— А мне все равно, — сказал я. — Зачем объяснять?

— Что вы хотите узнать? Вы же мне говорить не даете. Вы думали, я была тогда рада и могла делать что вздумается. Ну, смотрите, вы пришли, наврали, я вас слушала. Я подумала, вы особенный, может — псих. И сейчас, когда я стояла за креслом, я думала, вы это серьезно или спятили. Нет, вы поймите. Тогда мне нравилось вас слушать, так час и прошел, сами виноваты. Эрнесто божился, что убьет меня, если застанет с мужчиной. Смейтесь, я знаю, что это смешно. Я услышала, что он пришел, испугалась и сказала что сказала, потому что ужасно боялась. Вот и все, больше ничего и не было, бог свидетель. А теперь мне смешно, что я боялась. Выгнала я его, все и кончилось, а то никакой жизни нет. Вы не верите? Почему вы не хотите мне поверить?

Далекий и ленивый, как и всегда к концу дня, лифт постучал дверью и утих, словно предвещая рассвет. Воздух, не знающий ни жалости, ни времени, витал над моим телом, но в нем была впадина, которая поддерживала над краем кровати Кекин живот. Воздух напоминал мне о жалких словах и о простой, гнусной связи между женщиной и мужчиной, которую изображают в пространстве эти слова, неуклюже подчеркивая зависимость, взаимный эгоизм, мизерную жертву, расставание.

Она поднялась, пошла к столу и налила себе, а мне не предложила.

— Вы не верите, вы так и будете думать. Ах, все вы одинаковы, — кончила она с каким-то робким вызовом.

— Да неважно мне, — сказал я и сел прямо. — На свете есть вы и я, больше ничего.

— Миленький, — сказала Кека, обернувшись, взглянув на меня и облизнув губы. — Ну поверь ты мне.

— Закрой-ка лучше балкон.

Я видел, что она с сомнением взглянула на меня, посидела минуту с бокалом в руке, выпила залпом, сложила руки за спиной и никак не находила что сказать.

— Миленький, — повторила она, еще не двигаясь, а потом пошла к балкону, хлопая расстегнутой сандалией. Она как-то сжалась, не унижаясь, стала меньше, как всякая женщина, с которой нежны. Я услышал, как затихли и балконная дверь, и штора. Посмотрел на живот, на бедра, на лицо, за которым следил когда-то душным вечером, и увидел тот же профиль, тот же короткий вздернутый нос, те же тонкие губы.

— Да, — громко сказал я, поднимаясь.

Она неподвижно стояла у запертого балкона, пригнувшись, словно несла что-то тяжелое, и вслушиваясь в шорохи ночи, в историю мятых, блеклых птиц и веток, испещривших штору. Я снял пиджак и галстук, вернулся к столу, выпил. Раздеваясь, я насвистывал вальс, который она когда-то пела. Должно быть, она не слышала, как упали на пол мои ботинки, и не догадалась, что я кладу револьвер под подушку. Когда я снова встал и посмотрел на этажерку (я помню, Гертруда, как ты ненавидела концовки старых книг. Быть может, ты просто знала, что испугаешься под конец), Кека выпрямилась, повернулась ко мне с печальной улыбкой, и губы ее зашевелились, хотя она молчала. Она шагнула вперед — лицо ее изменилось, — наткнулась на стол, оперлась об него, все на меня глядя и тяжело дыша. Повела бедрами, обходя синеватый треугольник ковра, и подошла ко мне, протянув руки, словно ощупывая мглу.

— Миленький, — хрипло сказала она, становясь коленом на пачку из-под сигарет, тряхнула головой, словно слепая, попыталась улыбнуться, погладила толстыми пальцами свои косицы и принялась меня целовать.

XVIII

Разрыв

Я примирился с тем, что сценария не будет, и мне уже казалось смешным, что я хотел заработать таким образом. Теперь я знал, что повороты судьбы, которые я так холодно и четко замышлял для Элены, врача и мужа, никогда не произойдут и мы четверо не придем к развязке, поджидавшей нас в моем столе, порою — рядом с револьвером, порою — рядом с коробочкой, где лежали пули, среди зеленоватых стеклышек и старых гаек.

Да, ничего не вышло, но я не мог оставить в покое ни врача, ни Элену. Сотни раз я дал бы что угодно, только бы сейчас же отдаться вновь этому колдовству и, затаив дыхание, следить за нелепыми поступками, выдумками, хитростями, дурацкими ситуациями, которые повторялись и менялись без причины; смотреть, как мои герои уходят, приходят, гуляют, хотят чего-то, падают духом, и заворачивать все это вихрем, и жалеть их, и не любить, и убедиться, глядя им в глаза и слушая их речи, что они начинают понимать тщету своих забот.