Изменить стиль страницы

Но вот уже два года, как та война кончилась, шел год тысяча шестьсот пятидесятый, и после мюнстерского и оснабрюкского трактатов жизнь в австрийских коронных землях приняла неблагоприятное течение, по крайней мере если взглянуть на вещи глазами Пауля Брандтера. Самая пустячная шалость бросалась ныне в глаза всем и каждому, и стоило только замыслить какое-нибудь дело, как под перекладиной начинала уже признано раскачиваться петля, а ведь года четыре тому назад, когда еще шла война, исполни ты это дело, никто бы и бровью не повел. Недавно Пауль Брандтер и его сотоварищ повалили двух крестьянских девок и сделали из них «тюльпаны», как называли это смеха ради в те времена. Презабавная штука был эдакий «тюльпан»: заголив бабе низ, ей завязывали юбки на голове и в такой удручающей наготе отпускали на волю. Когда проходившие лесом крестьянские парни увидали солдат с их добычей, они схватились за ножи. Троим из них это стоило жизни, да и победителям тоже, правда не сразу на месте, а немного позже.

Брандтер насчитывал от роду неполных двадцать пять лет, был он белокурый, курчавый малый, в сущности, вовсе незлобивый, да только ни за что не хотел оставить разбойное свое ремесло. Выучился он ему быстро, в годы войны, а позабыть так скоро не мог. Но теперь он порешил больше не искать себе оправданий в войне. И, утвердившись в этой мысли, почувствовал облегчение. Некоторые события его деревенской юности стали теперь казаться ему чертовски схожими с его более поздними похождениями, как, например, то самое, в Рейнгау. Когда ему было восемнадцать лет, он приглянулся одной богатой бабенке. На пути у них стал ее муж — больно уж рано возвращался он вечерами из трактира. Однажды под вечер Брандтер напал на него в сумраке леса; до полусмерти избив, заткнул рот ему кляпом, привязал к ближайшему дереву, а затем отправился к его жене и преспокойно провел с нею ночь, ни словом не обмолвясь о причине своего спокойствия и уверенности. Сообщил он ей только перед уходом.

А уходил из деревни он насовсем. Шведский генерал Торстенсон, о котором говорили, будто своими ногами он и шагу сделать не может, а передвигается только в носилках, что, однако, не мешает ему маршировать быстрее самого черта, — швед этот со своими войсками подступал тогда к Вене. Можно было сегодня завербоваться — назавтра ты уж солдат, и поминай как звали. Так поступил и наш Брандтер, как раз тогда, в году сорок третьем, начавший свою военную карьеру. И вот теперь он сидит здесь, в этом узилище, с пудовыми цепями на ногах.

Но война тут ни при чем.

Солнце робко блеснуло сквозь решетку оконца, и Брандтер на сильных своих руках подтянулся вверх вместе с цепями, чтобы лицом поймать этот скудный солнечный луч, а ноздрями — немного свежего воздуха, ибо воздух у него в камере был скверный. Вдобавок изматывал нестерпимый июльский зной. Внизу, как раз под его окном, на карауле у ворот гарнизонной тюрьмы стоял улан. Нет, война тут ни при чем, подумал Брандтер, и в подтверждение своей мысли плюнул на этого богемского болвана, на его высокую меховую шапку, и засмеялся, увидев, что тот даже ничего не заметил.

Через два дня Брандтера должны были повесить. Когда его выводили из тюрьмы, ему все же сделалось совсем худо. Блеклое знойное небо над ним, залитые слепящим солнцем и какие-то бесконечные улицы — эта открывшаяся ему картина заставила его еще глубже уйти в себя, во мрак собственной души, где вихрем взвивался страх. Сейчас, перед расставанием с жизнью, солнечная зыбь крыш, остающихся позади, тяжестью ложилась ему на сердце, а высокое небо над головой и ветер, овевавший его Щеки, словно таили в себе угрозу. Брандтер почувствовал мерзкую слабость. Высокая двухколесная тележка громыхала по камням, каждый толчок отзывался болью в сердце. Толпа, бежавшая следом, все нарастала, устремляясь за Каринтийские ворота. Когда осужденный, миновав надвратную башню, воочию увидел впереди виселицу — косую черточку в небе, цвета свежеоструганного дерева, — он разом позабыл все, что так твердо знал еще вчера, то есть что его жизненный путь наконец-то вступил в истинную свою колею. Теперь он скорее чувствовал себя жертвой какой-то дьявольской случайности. За несколько минут он поглупел настолько, что принялся испытывать прочность своих цепей, правда следя за тем, чтобы никто из стражников или зрителей этого не заметил. Уличные мальчишки стайками бежали слева и справа от тележки. И Брандтеру, у которого выступил холодный пот, было нестерпимо стыдно.

Как происходила сама казнь, прелюбопытнейшим образом повествует летописец той эпохи, находившийся в числе зрителей. Он пишет:

«Означенный Брандтер был мущина в самом цвете лет, от роду годов двадцати пяти, пригожий лицом и станом, со светлыми курчавыми волосами. Взошед на помост, он вскричал: „Неужто не сыщется здесь никого, кто бы сжалился над моей младой жизнью?“ Тут выбежала вперед юная девушка-служанка и крикнула во весь голос: „О мой дорогой, я хочу за тебя замуж!“ Он же ей в ответ: „Золотко мое, я согласен!“ Она пала на колена и, воздевши руки, стала молить, чтоб отложили удушение. Она-де, не мешкая, пойдет бить челом его величеству императору римскому…»

Палач приостановил свои приготовления. Особенно обнадеживать девушку он не мог. Фердинанд Третий был не из тех властителей, кои чтят подобные средневековые установления и права народные. Возможно, что именно наш Брандтер дал повод для того строжайшего запрета всяких «заступничеств» перед виселицей, который шестью годами позже вошел в качестве статьи двадцать первой в новое уложение о наказаниях. Когда же в довершение всего выяснилось, что его величество рано поутру изволил отбыть в Лаксенбург, то заплечных дел мастер тотчас же снова набросил преступнику на шею петлю. Но невеста висельника принялась жалостно вопить и топать ногами по дощатому помосту, а в толпе поднялся ропот, вторивший, словно глухой бас, ее тонкому срывающемуся голосу. Лейтенант-испанец, в тот день возглавлявший караул, приказал палачу и его подручным повременить. Хоть он и не так уж хорошо понимал по-немецки, но, видимо, все же уразумел, о чем идет речь. Двум солдатам и вахмистру он велел подняться на эшафот, на своем языке наказал им сторожить преступника и, что бы ни случилось, не спускать с него глаз до тех пор, пока сам он не вернется. Затем дал понять невесте висельника, что ей надлежит сесть на лошадь впереди его денщика. Девушка проворно взобралась в седло, и благодаря ее смазливому личику драгун не без удовольствия надежно и крепко обхватил ее за талию. Тогда и офицер снова вскочил на коня.

Они с места бросили лошадей в галоп и поскакали вдоль городских укреплений в сторону Видмерских ворот. На башне церкви св. Теобальда, что на Ляймгрубене, звонко пробили часы. Ветер свистел в ушах у Ханны — так звали девушку, — голова кружилась на высоком коне, чей неудержимый могучий бег она ощущала всем телом. Она закрыла глаза, обеими руками вцепилась в драгуна, прижалась головой к его плечу. Сквозь легкое платье она чувствовала холод его нагрудного панциря. Подъехав к Видмерским воротам, оба всадника перевели лошадей на рысь, и от начавшейся тряски Ханна сразу пришла в себя.

Лейтенант окликнул часового, тот вышел из караульни и, отдавая честь офицеру, вскинул на плечо мушкет. Да, императорский поезд здесь проследовал и, судя по времени, сейчас должен быть уже на высотах Виннерберга.

Снова галоп. Ханне он принес облегчение. Она взяла себя в руки. Только теперь девушка почувствовала, как кровь глухо стучит у нее в висках, как, пресекая дыхание, колотится сердце. Она опять закрыла глаза. Лошадь, на которой она сидела, мчалась как ветер. Внезапный ошеломляющий переход от праздного любопытства, погнавшего ее с толпой на место казни, от бездельного глазенья и ожиданья к головокружительному водовороту событий отозвался в ее теле пронзительной болью, завертел перед глазами радужные круги, среди которых, возникая из мрака, появлялась и исчезала светловолосая курчавая голова.

Они неслись под гору. Через полчаса безостановочной скачки миновали водораздел после колесного брода. Лошади пошли тряской рысью, раздался чей-то возглас, они остановились.