А разговор этот происходил как раз 20 октября, но было еще четыре часа пополудни. И ему удалось раздобыть всего двести десять марок. Как человек женатый, да еще с малыми доходами, он не мог бесконтрольно располагать ни одной маркой. Деньги лежали перед ним на столике. Он их дважды пересчитал. На висках, на лбу — если это можно было назвать лбом — и на скулах выступили капельки: испарина слабости. Я с удовлетворением представил себе, что ноги у него, наверное, тоже потели. Задача заключалась теперь в том, чтобы подольше промариновать его в собственном поту. Я опустил, так сказать, занавеску — я взял со стола газету и, не читая, скрылся за ней. Я снова заполз в конуру размышлений. Этот маневр тоже удался. Когда я некоторое время спустя вынул записную книжку и начал в ней что-то писать, я и в самом деле забыл о всех своих намерениях касательно пенсионера. Я стал, так сказать, нейтрален. В конце концов я и в самом деле углубился в чтение газеты, полагая, будто этой непринужденностью финала, столь неожиданной после предыдущего напряжения, я обязан тому обстоятельству, что в данном номере в виде исключения напечатаны не одни только глупости, но и блестящий фельетон. В кафе давно уже зажгли лампы, а глубокие сумерки, спустившиеся на улицу, прильнули к витрине, придавая ей темный блеск.
Из того далека, где я укрылся, я вдруг с размаху нанес пенсионеру удар. Впрочем, все это время он и не пытался замаскироваться чтением; он спрятал деньги и сидел, согбенный, уперев взгляд в столик.
— Господин Рамбаузек, — сказал я, — недостающую сумму вы можете получить у меня, и притом немедленно.
Он тут же стал мне клясться, что аккуратнейшим образом вернет долг.
— Об этом нет и речи, — сказал я, — потому что за эти деньги вы должны свершить некий поступок.
— Я готов на все, — ответил он почти беззвучно; он был настолько исчерпан, что явно потерял всякое мужество.
— То, что вам надлежит совершить, является, собственно говоря, сущим пустяком, — сказал я, специально выражаясь витиевато, так как знал, что это оказывает сокрушающее действие на людей подобного рода, — зато выполнение должно быть четким и в точности соответствовать моим инструкциям. Вы выйдете сейчас из кафе, а я пойду за вами на некотором расстоянии. Перед тем подъездом — вы знаете, перед каким, одним словом, там, где кабачок, — вы остановитесь и, вытянув вперед руки, сделаете три полных приседания. Это упражнение надо делать медленно. Имейте в виду, что я буду находиться поблизости и наблюдать за вашими движениями. После того как упражнение будет вами выполнено, я пройду мимо вас по тротуару, не обращая при этом на вас никакого внимания. Я отправлюсь в находящееся на той же улице чуть подальше, кафе «Грайлингер», и там буду вас ждать. При условии, что все три приседания будут проделаны медленно, правильно и до конца, вы получите от меня недостающие вам деньги. Теперь я вас попрошу в точности повторить, что именно вам надлежит сделать.
Повторить все это было для него невероятной мукой, в чем я, впрочем, нимало не сомневался. Его собственные слова стекали по нему, словно вязкая, холодная, густая жидкость. И когда я его наконец-то отпустил для выполнения своего задания, он испытал чуть ли не облегчение. Я тут же двинулся за ним. На полого подымающейся в гору улице царило оживление был час закрытия магазинов. Минутами мне казалось, что ему невозможно будет проделать то, что я от него требовал. Вслед за тем меня охватывало желание просто удрать, убежать, исчезнуть; но я чувствовал себя почему-то нерасторжимо с ним связанным, можно даже сказать, прикованным к нему. Вот он уже добрел до указанного мною места, остановился там и стоял неподвижно. И вдруг стал приседать. Но сперва он выкинул вперед руки, как тому учат на уроках физкультуры. Именно эта ученическая точность и производила впечатление полного абсурда. Даже при втором приседании на него едва ли кто обратил внимание, быть может, люди думали, что он обронил какую-то вещицу и теперь поднимал ее. Когда он присел в третий раз, я прошел вперед, причем так близко от него, что он потерял равновесие, и ему пришлось опереться левой рукой о тротуар. В большом кафе «Грайлингер», где табун кресел и обитых красным скамеечек уходил в глубину зала, было еще почти пусто, причем в левой его половине не было вообще ни души. Проходя мимо кельнера, я на ходу сделал ему заказ, направился в тот вакуум, что царил слева, и сел за самый отдаленный столик. Тут же в кафе появился Рамбаузек и двинулся ко мне. Я поглядел на него: он был совершенно раздавлен, это было ясно с первого взгляда. Я сидел на скамеечке с мягкой обивкой, засунув руки в карманы брюк и вытянув ноги. Пенсионер уже почти дошел до меня. Вдруг я заметил, что его глаза, сожрав то небольшое расстояние, которое нас еще разделяло, буквально прыгнули на меня, и в следующую секунду он уже обеими руками схватил меня за глотку. Но он подскочил так торопливо, что не рассчитал своих движений — мои вытянутые ноги очутились между его ногами. Я раздвинул свои ноги, и он упал на скамеечку напротив. Он уставился в меня все еще вылезшими из орбит глазами, но возбуждение в них быстро гасло. Он отвел взгляд.
— Извините меня, господин доктор, — сказал он, — я споткнулся о ваши ботинки.
— Так я и понял, — сказал я.
Кельнер принес мне кофе. Я заказал для Рамбаузека двойной коньяк и содовую. Потом передал ему деньги. Еще раз пересчитав всю сумму, он тщательно засунул деньги в бумажник. Вслед за тем он жадно выпил коньяк и выкурил предложенную ему сигарету.
— Советую вам не задерживаться, господин Рамбаузек, — сказал я, когда он кончил пить, — все уладилось наилучшим образом, благодарю вас.
— А я вас еще куда больше благодарю, — ответил он, вставая. Какой-то миг он явно колебался, однако я руки из кармана не вынул; тогда он поклонился (и надо сказать, с достоинством) и ушел. Я глядел ему в спину. Он как раз надевал шляпу, и тогда мое внимание привлекли его волосы на затылке и вообще форма головы. И тут я вдруг почувствовал, что он тоже божье творение. Я зашел слишком далеко. В эту минуту мне стало как-то не по себе.
Несколько дней спустя мы повстречались на улице, и он поклонился мне с большой почтительностью. И вряд ли можно было отрицать, что тем самым он оказался на голову выше меня.
Часть вторая
Недалеко от города, чуть выше по течению реки, почти у самого берега, из воды торчат обломки парохода, подбитого во время войны. Сверху — вся в выбоинах жестянка, а снизу это еще корабль, иначе его и не назовешь; так вот, из этой жестянки к небу вздымается длинная черная труба, и кажется, гудит над рекой и серо-зелеными берегами, словно это последний, нескончаемый гудок, но только беззвучный. При низкой воде большая часть корабля лежит уже на сухом берегу и из-за своего веса все глубже утопает в грунте — течение теперь уже не омывает его, не позволяет ему всплыть. В некогда гладком, как рыба, днище снаряд пробил дыру; не хватает всего того отсека, где расположены плицы. Однако штевень, повернутый против течения, стоит как положено, и даже в воде; это, не считая гудящей трубы, та часть обломков, которая больше всего остального сохранила форму еще пригодного предмета.
Той осенью я часто приходил туда. Я долго и внимательно разглядывал обломки корабля. Меня все больше поражало, что дети, особенно мальчишки, а их было так много на берегу, — не играли на этих обломках; ведь корабль не мог их не привлекать. Вероятно, это было из соображения безопасности строго-настрого запрещено полицией. И в самом деле, если такой вот карапуз, бегая между разрушенными надстройками по пробитой, прогнившей палубе, провалился бы в трюм, где гулко плескалась вода, извлечь его оттуда было бы нелегким делом. Дети играли на набережной, причем девчонки орали едва ли не больше мальчишек. Их голоса казались старше, взрослее мальчишечьих и, несомненно, куда больше походили на голоса женщин, нежели петушиные крики, которые издают мальчишки, походят на юношеские голоса. Однако у девочек иной раз бывает дискант, который никогда не услышишь у взрослой женщины.