Изменить стиль страницы

И вот Ханна с мужем начинают первый танец. Сперва они танцуют одни; тем временем вдали, за лугом, среди редких облаков, медленно всплывает молодой месяц. На миг белокурая курчавая голова мужа видится ей совсем такой же, какой она увидела ее впервые, ей кажется, будто он крепче сжимает ее стан, и ее движения становятся особенно задорными.

— Мы с тобой, женушка, два дня не увидимся, — продолжая танцевать, говорит Брандтер, — завтра в ночь мне надо взять лошадь и телегу и ехать в Юденбург, там есть у меня дело.

Ханна с удивлением вскидывает на него глаза — доселе он ничего ей про это не говорил. Она недоуменно, испытующе на неге смотрит. Потом быстро опускает ресницы.

— Возвращайся поскорей и в полном здравии.

Танцуя, они проплывают мимо гостей, те не сводят с них глаз. Тогда Брандтер берет свою красотку жену за подбородок и крепко целует в губы. Старый вахмистр кричит: «Браво!» и принимается хлопать в ладоши, остальные следуют его примеру, гремят рукоплескания. Старик просит молодую женщину следующий танец оставить за ним, и вот уже пара за парой устремляются на площадку, тихий шляйфер сменяется веселым оберлендером, скрипка поет и звенит, а третий танец (это и на сей раз хупфер) с Ханной выговорил себе трубач. Взлетают юбки, мелькают белые чулки, не дощатой площадке лихо отстукивают каблучки, слетевшие с выси.

— Ай да молодец трубач! Так оно и подобает в молодые-те годы! — молвит старик.

Надо полагать, что не только Ханна, но и другие люди в тот вечер заметили, как сильно переменился Брандтер, — настолько бросалась в глаза эта перемена. Он танцевал почти без передышки, заигрывал с хохочущими и визжащими бабенками и, чокаясь с прежними своими товарищами, глушил стакан за стаканом. Коротышка шваб, между прочим, был уже пьян в стельку, в отличие от долговязого усатого болвана, который смехотворно пыжился от важности, что, однако, не мешало ему пить: казалось, он может влить в себя невесть сколько. Но у него, по всей видимости, было свое понятие о рыцарском обхождении, посему он через определенные промежутки времени приглашал на танец хозяйку дома, а за нею по очереди всех остальных женщин. Последние втихомолку злились на трубача, который весьма мало заботился о такой справедливой смене танцорок. Он совершенно явно оказывал предпочтение Ханне и нисколько не старался это скрыть. Что касается Брандтера, то он на подобные мелочи никакого внимания не обращал. Чем больше расходились его гости, тем более странным, рассеянным становился он сам: то чересчур шумел, то, внезапно умолкнув, сидел за стаканом вина и тихо улыбался чему-то своему, а в глазах у него временами появлялось прямо-таки мечтательное выражение. Притом из всех присутствующих он был наименее пьян, а быть может, и вовсе не захмелел. Во всяком случае, старый вахмистр, которого Ханна потихоньку спросила, не слишком ли ее муженек надрался, взглянул на него, прищурив левый глаз, и сказал Ханне, что она ошибается. Брандтер ничуть не пьян, уж у него-то глаз наметанный, слава богу, насмотрелся на своем веку, и как бы кто ни прикидывался — пьяный трезвым или наоборот, — его не проведешь. Как бы то ни было, Брандтер производил впечатление человека, который, так сказать, проломился сквозь стену и теперь ведет себя совершенно необычным для него образом. Однажды, когда он опять держал в руках наполненный стакан, Ханна ласково подошла к нему и, когда он уже подносил стакан ко рту, легонько взяла его за руку, словно пытаясь остановить. Он все-таки выпил за ее здоровье и засмеялся.

— Ты вправду завтра поедешь? — спросила она между прочим.

— Да, — ответил он, — придется. После обеда, как просплюсь.

Она опять пытливо взглянула на него — осторожно, исподтишка, и этот короткий взгляд сказал ей: Брандтер, что называется, ни в одном глазу. Вахмистр был прав, теперь это было ей ясно. Что за человек! — мелькнуло у нее в голове. Все это вызывало тревогу. Но что он затевает? Она сидела с ним рядом, его рука лежала у нее на талии. Однако раздумывать дальше Ханна была не в силах, от выпитого вина в голове у нее мутилось.

Позднее, к концу пирушки, когда кое-кто из гостей собирался уже уходить, случилась еще одна странность. Тот музыкант, что играл на скрипке и вел за собой небольшой оркестр — бывший венгерский гусар, которого за неуклюжесть перевели в тяжелую кавалерию, — сыграл гостям мелодию своей родины, а гитарист и кларнетист аккомпанировали ему, беря время от времени тихие, благозвучные аккорды, как научил их скрипач, в меру собственного умения и взамен настоящих цимбал. Известно, что это за песни. Одна похожа на другую. Все они словно проникновенный рассказ: внезапно оборвавшись, они еще долго отзываются у вас в ушах, и по-настоящему петь их надо у лагерного костра, посреди степи, в бесконечном просторе которой понемногу теряется их тихая жалоба. Под конец мелодия всякий раз переходит в пылкий, огневой чардаш, и вам кажется, будто на вас из неведомой дали мчат легионы всадников, вот силуэты их с бешеной быстротой проносятся на горизонте в последних лучах закатного солнца. А потом весь этот степной мираж рассеивается тремя широкими, размашистыми ударами смычка по струнам.

Даже на подвыпивших гостей тоскливая эта песня не преминула оказать свое действие. Они сидели, рука в руке, прижавшись друг к другу, и смотрели на луну, что засияла высоко над немногими не погасшими еще фонариками; по небу торопливо летели клочья облаков, то закрывая, то совершенно открывая светило, и тогда стену дома, столы и скамьи и всю луговину до самого Мура заливало ярким блеском, а лес и гора на том берегу тонули в серебристом тумане. Когда взметнулись лихие звуки чардаша, слушатели оживились, но танца этого никто исполнить не мог, поэтому то там то здесь кто-нибудь из гостей только покачивал или притопывал в такт ногой или в лунном свете поднимал стакан, чокался и пил. После резких заключительных взвизгов скрипки воцарилась тишина.

Ее нарушил Брандтер. Он вскочил на скамейку, широко взмахнул рукой со стаканом и провозгласил краткий и странный тост:

— Друзья! — воскликнул он. — Да здравствует свобода!

Слова его, наверное, были не вполне понятны, или же кое-кто понял их слишком уж хорошо (как знать?), зато все поняли в свете луны этот размашистый жест, поняли, завороженные только что отзвучавшей песней.

— Да здравствует свобода! — воскликнули драгуны и, протиснувшись к Брандтеру, стали звонко с ним чокаться.

14

Какая-то лягушка, должно быть особенно крупная и толстая, тяжело плюхнулась в воду. Граф Мануэль — он сидел, обхватив голову руками, вздрогнул и прислушался. Через минуту он опять оперся локтями о стол и погрузился в свои думы. Ужин стоял перед ним почти нетронутый.

В этот вечер ротмистр оставался в лагере один. Остальные офицеры собрались в доме лавочника, у квартирмейстера, пригласившего их на товарищескую вечеринку с вином и картами. Граф Мануэль наивежливейшим образом отказался, сославшись на неотложные дела — письма и тому подобное. Теперь после вечерней поверки должен был еще только явиться прапорщик доложить, что в районе кантонирования все в порядке и что караул сменился. Потом не придет уже никто. Потом он будет совсем один.

И все-таки этого молодого человека, прапорщика, которому после захода солнца предстояло в последний раз нарушить его одиночество, Мануэль ждал с известным нетерпением, из чего можно заключить, что от добровольного уединения было ему немножко не по себе. Он даже готовился к приходу юноши — после ужина велел охладить вино и вставить в лампы новые свечи, которых покамест не зажигал, потому что еще только начало смеркаться.

Безветренный и почти безоблачный летний вечер с легким гнетом духоты опускался над лугом. На западе пылало небо, затянутое слоистыми облаками, вечерний свет яркими лентами ложился между стволами, просачивался сквозь листву, зажигая ее зеленым пламенем. И на траве между палаткой и берегом тоже горела, медленно подвигаясь вниз, полоса позднего багрового света. Мануэль встал из-за стола и начал расхаживать взад-вперед перед палаткой. Одинокий посреди этого вечернего луга, отделенный от всего внешнего валом из зелени и золотистого пурпура, он словно пребывал в некоем обособленном мире, где, казалось, был замкнут уже навсегда.