Изменить стиль страницы

— Ты давно здесь?

— Один день, вахмистр, — вежливо ответил Схюлтс.

— А ты?

— Шесть дней, — растерянно тараща глаза, сказал Вим Уден, продолжавший сидеть на краю нар.

— Встать, негодяй!

Уден вскочил, забыв встать по стойке «смирно». Схюлтс посмотрел сатане прямо в лицо и, конечно, убедился, что он никакой не сатана, а самый обыкновенный смертный.

— Это что такое? — Банщик показал на две грязные тарелки на столе: более важное нарушение заставило его забыть о прегрешении заключенных, лежавших днем.

Схюлтс понял его с полуслова.

— Он решил оставить немного супа на вечер, вахмистр, У него болел живот. Мы сочли разумным вымыть тарелки, когда съедим все…

— А дома вы посуду моете?! — прорычал банщик.

— Да, но…

— Смотрите, в другой раз так легко не отделаетесь! Ведите себя прилично, не то вмиг вылетите!

Схюлтс продолжал стоять «смирно», когда дверь снова со скрежетом закрылась. Уден сидел на краю нар и смотрел на Схюлтса.

— Что он сказал?

— Если еще раз такое повторится, то вмиг вылетим, — устало ответил Схюлтс, — Что ж ты не объяснил мне все как следует, недотепа! Давай немедленно вымоем тарелки, вдруг он вернется. Почему он спросил, давно ли мы здесь?

— Кто дольше сидит, тот и отвечает, — ответил Уден, вставая и беря тазик для мытья посуды.

— Какой мерзавец! — проворчал крайне возмущенный всем случившимся Схюлтс. — Больно было?

— Нет, — лаконично сказал Уден. — Они никогда не бьют сильно.

Уден в бешеном темпе принялся за суп. Схюлтс сполоснул свою тарелку.

— Впредь будем осторожнее, раз уж нас приметили. Он ничего не сказал о постелях, но ведь это тоже нарушение. Одеяла похожи на лопухи, а тюфяку не место на полу. У нас тут беспорядок, банщик прав; к тому же он сам лично принес нам табурет, вполне учтивый малый. Уж не хочешь ли ты, чтобы тебя отсюда вышвырнули?

— Нет, — сказал Уден, внимательно и растерянно глядя на Схюлтса и продолжая жевать.

Весь остаток дня они потратили на наведение образцового порядка в камере. Вместе скатали одеяла, тюфяк положили на нары, вторично подмели пол, стерли пыль с полок и аккуратно расставили все по местам. Уден ужасно запустил камеру. Схюлтс ползал под нарами, чтобы вымести оттуда сор. Ни один вахмистр не пришел полюбоваться безукоризненной чистотой. И только черезчас после ужина, когда уже начало смеркаться, дверь снова заскрежетала; они вскочили по стойке «смирно»; на сей раз в дверях стоял низкий, коренастый вахмистр, лицо которого Схюлтс рассмотреть не смог.

— Фамилия? — спросил он Схюлтса.

— Схюлтс. — Сейчас они уведут меня, подумал он, всего, приятель!

— А ваша?

— Уден.

— Следуйте за мной.

Вим Уден — на сей раз с удивительной быстротой — схватил шляпу и вышел вслед за вахмистром из камеры. Схюлтс остался один. Со вздохом облегчения он плюхнулся на свой табурет и подумал о том, как здорово было бы остаться одному навсегда. Не потому, что Уден был ему в тягость, но он считал, что шанс оказаться забытым в камере увеличивался обратно пропорционально количеству соседей. Вдруг о нем не вспомнят до конца войны. Почему бы и нет? Если его арестовали за убийство Пурстампера, то давно вызвали бы на допрос.

Он проспал полчаса, когда вернулся Уден. По словам перевозчика мебели, было уже половина одиннадцатого. Он немного насладился свободой и на первых порах никак не мог об этом наговориться. Поездка по городу на автобусе с другими заключенными произвела на него, казалось, большее впечатление, чем сам допрос. Ему удалось сесть рядом с матерью, и они условились, что он возьмет всю вину на себя и по возможности выгородит родителей. В Бинненхофе его допросили, и он подписал протокол. Когда Схюлтс спросил его о подробностях, он поколебался и заговорил лишь после того, как Схюлтс обещал хранить все в полной тайне. Его допрашивал офицер, молодой парень, сначала очень дружелюбно; он даже признался, что в данный момент у немцев дела плохи. Но когда Уден, черпая силу в своей невиновности, продолжал все отрицать, он разозлился и стал бить его — обычное явление при допросе. Это было вторым избиением Удена в тот днь; по его словам, пощечины банщика были ерундой по сравнению с доставшимися ему в Бинненхофе. Он рассказывал шепотом, с почтительным страхом, без намека на ненависть или возмущение. Схюлтсу слишком хотелось спать, чтобы настраивать его на более воинственный лад. Уден не смог добиться от этого офицера обещания выпустить его родителей на свободу. Что касалось его собственной участи, то он не исключал возможности, что примерно через месяц его отправят в концлагерь. Когда Схюлтс расспросил его поподробнее, то оказалось, что он так считал с самого начала и нисколько не огорчался. По-видимому, концлагерь тоже казался ему домом отдыха.

Первая неделя прошла без особых происшествий. Дня через три Схюлтс совершенно освоился, не наступал на дорожку и не дотрагивался до дверной ручки, когда выносил парашу, ища глазами Баллегоойена, Эскенса, Хаммера и Ван Дале; вел хозяйство вместе с Уденом, образцово скатывал одеяла, подметал пол, когда Уден ленился или забывал; болтал с Уденом, сидевшим на параше, читал детективный роман Удена и часами смотрел через фрамугу в простор неба, раскинувшегося над тюрьмой и редко скрываемого облаками или ненастьем. Свободу они ловили глазами, в ясную погоду в камеру заглядывал луч солнца. В остальном они жили ушами. В соседней камере, где все еще испытывалась прочность стола, наконец отозвались на призывы Удена. На четвертый день там появился еще один сосед, и их стало четверо. У четвертого были важные новости: Рузвельт сказал… Больше они не разобрали ни слова, так и не узнав, что сказал Рузвельт. Схюлтс не скучал ни минуты. Без Удена он был бы совершенно счастлив. Каждый день казался ему выигрышем; с каждым днем росла уверенность, что его арестовали не в связи с убийством Пурстампера или что о нем забыли. Когда им разрешили побриться безопасной бритвой с маленьким зеркалом, он обнаружил, что сильно похудел за эти шесть дней. Кроме брадобрея (тоже заключенного), ему один раз удалось поговорить с библиотекарем, худым мужчиной с грустным, задумчивым лицом и с кроткой укоризной в глазах, — явно служащим бывшей тюрьмы. Его сопровождал очень красивый юноша лет восемнадцати, лебединую шею которого украшал шиллеровский воротник; юноша толкал коляску с книгами от камеры к камере. Печальный библиотекарь предлагал толстенные бульварные романы, а тем, кто отказывался, давал Схендела, которого Уден читал с такой же жадностью, как Агату Кристи, и которого печальный юноша вручал ему с той же кроткой укоризной в глазах.

Вторая неделя началась более бурно. Басовитого вахмистра, флиртовавшего с обладательницей ангельского голоса, он больше не слышал, но однажды днем бас раздался вдруг в коридоре в диалоге с великолепным баритоном. Красивых голосов, казалось, в этой тюрьме полно. Схюлтс и Уден прислушались, словно от этого зависела их жизнь. Бас упрекал и угрожал, баритон на безукоризненном немецком защищался: «Нет, вахмистр, вы не так поняли… Нет, вахмистр, кто это сказал? Это чепуха, вахмистр, не может быть, вахмистр…» Упреки выражались главным образом в упорном повторении: «Знаю я вас. Хотите нас одурачить». Разговор был загадочным и интригующим, но ничего не прояснилось даже тогда, когда Схюлтс, забирая обратно кувшин с водой (днем его доливали), увидел обоих противников: вахмистра со шрамами, спокойного и сардонического, и хорошо одетого коридорного, похожего на бразильца. Последний стоял с вытянутой рукой, в изящной, пластичной позе, ярко освещенный солнцем, падавшим через матовый стеклянный потолок коридора; все это напоминало сцену из фильма: дон Рамон (в исполнении бразильского актера), выступающий в защиту жизни или чести (или и того и другого) доньи Розиты. Он неотразимо улыбался, как мужчина мужчине, апеллируя к самому благородному в человеке, но все впустую, так как из-за закрытой двери еще не менее трех раз послышалось: «Вы хотите нас одурачить». Схюлтс решил, что своими разговорами коридорный добился каких-то поблажек, но потом лишился их вследствие своих поступков. Вахмистр показался ему несимпатичным типом, упрямым и злобным, как все швабы. Так он и объяснил Удену.