Изменить стиль страницы

— Мне известны его привычки, — сказал Эскенс. — Несколько месяцев назад у него служила племянница моей жены, хотя она и не в НСД. Мы, разумеется, осудили ее за это, но потом она пришла к нам — мы всегда помогали ее семье — и сказала, что ушла от Пурстампера, так как он слишком распускал руки. Это случилось как раз в те жаркие июльские дни, когда схватили Муссолини, за неделю, кажется. Так вот, знайте: он страшный бабник, ни одной не пропустит. Любой женщине, кроме жены, опасно оставаться с ним в доме наедине. Он…

— Постой, нельзя ли заманить его куда-нибудь таким путем? — перебил Схюлтс Эскенса, не потому, что этот план казался ему реальным, а для того, чтобы прервать словесный поток маленького настройщика, в котором он открыл еще один недостаток — смакование скабрезностей под маской негодующей добродетели.

— Ну нет, на это он не клюнет, — сказал Хаммер с улыбкой, адресованной, видимо, Эскенсу.

— Я закругляюсь, — продолжал Эскенс. — Племянница рассказывала, что в субботу утром он всегда разносит и сует в ящики соседям газету «Фолк эн фадерланд» и другую подобную муть. Выходит всегда очень рано, наверное, чтобы его не видели, часов в шесть. Точно, как часы. Он никогда не перепоручал этой обязанности ни Питу, ни Кеесу, когда тот был еще здесь. Неелтье, так зовут племянницу, рассказывала, что Пит, оболтус лет девятнадцати, такой же нахал, как…

— Я егознаю, — сказал Схюлтс. — Он учится у нас в школе.

— Точно. Ну вот, Пит и говорит однажды отцу: «Па, разреши мне сегодня разнести газету, а ты выспись хорошенько». Ему явно было что-то нужно от отца, обычно он не так услужлив, его обо всем приходится долго упрашивать; он метит в бургомистры, не дай бог, чтобы это ему удалось… И вот, когда он обратился к отцу с этой просьбой, тот ответил со смиренным выражением на лице; «Нет, Пит, это мой долг, а пренебрегать своим долгом, будучи национал-социалистом, нельзя. И пусть они бросают в меня со второго этажа ночные горшки, мое дело — разносить газеты». Ишь как завернул, подлец! Его жена — она с ним заодно — тоже предлагала, что будет разносить газеты с ним по очереди. Видно, и ей что-то понадобилось от него, этой мегере. В их браке мало радости, и неудивительно, с таким мужем, который не пропустит ни одной женщины, чтобы не ущипнуть ее за…

— Конечно, — поспешно перебил его Схюлтс. — Это дает нам подходящий…

— Чтобы не ущипнуть ее за задницу. Грязный развратник! За одно это стоит отправить негодяя в ад!

— Вот именно, — поддержал Схюлтс. — Теперь у нас есть зацепка. Мне кажется, Флип дал прекрасный совет! В субботу на рассвете мы подкараулим его, а сейчас обсудим детали операции.

— Возможно, теперь он будет разносить газеты немного раньше, чем обычно, — сказал Эскенс. — Надо подойти к его дому до пяти часов. Как раз напротив дома переулок, и мы можем спрятаться за углом.

— Решено. Все согласны? Итак, в следующую субботу. Еще один момент. А револьверы? Сколько у вас револьверов? У меня нет, но я могу достать один.

У них оказалось два револьвера: шестизарядный Хаммера, спрятанный в тайнике, и револьвер Эскенса, который неохотно признался, что «не заслужил его» (то есть не добыл сам у приговоренного к смерти энседовца), а купил у вдовы своего товарища подпольщика, умершего от рака. Схюлтс подозревал, что Эскенс не стрелял никогда в жизни, то же мог сказать о Хаммере; Баллегоойен утверждал, что учился стрелять у сына. Сам Схюлтс последний раз брал револьвер в руки, еще когда был студентом. Наконец порешили, что Схюлтс возьмет револьвер Хаммера, а Эскенс будет стрелять из своего (Схюлтс понимал, что Эскенс не упустит случая «заслужить» этот револьвер задним числом). В оправдание такой расстановки сил Схюлтс сказал, что он, будучи другом Кохэна, имеет право на личную месть.

— Мне хотелось бы знать, как у вас насчет удостоверений личности. Есть ли фальшивые? Есть? А как с маскировкой? С переодеванием, гримом?

— При налете на карточное бюро, — начал Эскенс, — мы наклеивали усы и бороды, немного гримировались. У меня были длинные усы, у бедняги Мертенса усики, как у Гитлера, только светлые. На глазах — черные маски, в машине ехали, разумеется, без них. Опасно переборщить, сразу привлечешь внимание…

— Давайте ограничимся усами, никаких бород, ну разве только одна. Пусть у Роозманса будут усы и борода, он самый старший. А одежда? И последнее — машина. Можно ли рассчитывать на машину, участвовавшую в налете на карточное бюро?

— Нет, — решительно отрубил Эскенс, — Между нами говоря, машина принадлежит доктору Лаверману, и он дает ее только ради нелегальных. Он сам помогает им, карточками например, но на большее не идет. Он говорит, что готов помогать нелегальным, но для участия в ковбойских приключениях не даст своей машины.

— Мне думается, что наша операция тоже в интересах нелегальных. Она напугает предателей. Может быть, мне поговорить с доктором?

— Не надо. Мы не можем требовать этого от доктора Лавермана, — сказал Хаммер. — Он и так делает слишком много, к тому же его машину можно узнать из тысячи: маленькая, приземистая, с огромным капотом. Ее вид не изменишь, как номер или цвет. Спросите меня, и я отвечу: только не его машину. Нечего зря втягивать доктора в эту историю.

Схюлтс собрался уж было сказать, что там, где ради дела готовы пожертвовать жизнью четырех заложников, можно подвергнуть риску и доктора с его машиной, но Эскенс опередил его:

— А зачем нам машина? В шесть часов на улице не будет ни души…

— Хватит и одного прохожего, — возразил Схюлтс. — А что прикажешь делать, если появится немецкая машина? Не забывай, что мы будем стрелять — разбудим весь квартал. Представляю, как мы бежим по городу, преследуемые оравой молодчиков!

— Нет, так не пойдет, — заявил Баллегоойен. — У меня сразу же начнется одышка…

— Велосипеды, — не отступал Эскенс — Предлагаю велосипеды.

— На них не уйдешь ни от машины, ни от мотоцикла, — сказал Хаммер. — Но где найти машину? А бензин? Спросите меня, и я отвечу: это еще сложнее, хотя бензин мы как раз можем попросить у доктора. У вас нет знакомых с машинами?

— Кажется, есть, — немного подумав, ответил Схюлтс. — Я без труда достал бы ее, если бы не проводил эту операцию на собственный страх и риск, как я вам уже говорил. Но я постараюсь. Машина, видимо, будет немецкая; в этом есть свои преимущества. Как только это выяснится, я сообщу Тоону, а он перадаст вам. Если же ничего не выйдет, то остановимся на велосипедах… Теперь, кажется, все. В любом случае мы увидимся…

Он собирался встать, чувствуя себя утомленным и желая положить конец совещанию, но Баллегоойен вдруг повел себя так странно, что Схюлтс испугался, как бы не пришлось повторить совещание с самого начала и просидеть здесь до одиннадцати часов. Словно от острых болей в животе, торговец цветами крутился, ерзал и пыхтел на своем стуле. Схюлтс порадовался, что Баллегоойену не поручили стрелять. В ответ на его вопросительный взгляд толстяк перестал ерзать на стуле, почесал за ухом и уставился на стол, примерно на то место в метре от Схюлтса, где, как маленькое солнце, отражался электрический свет; сам Баллегоойен видел это отражение явно в другом месте, и только предупредительностью и тактом объяснялось, что он смотрел туда, где видел отражение Схюлтс, который почувствовал что-то неладное.

— Я понимаю, что вы никогда раньше не занимались подобными делами, — сказал Баллегоойен. — Я не виню вас. Но все же как быть с отпущением грехов?

— С отпущением грехов? Чьих? Уж не Пурстампера ли, черт побери!

— Вот именно. Так положено.

— Да, так положено, — категорично подтвердил Эскенс.

— Бог мой! — воскликнул Схюлтс, совершенно сбитый с толку. — Не хватало нам…

— Слышать имя господне куда приятнее, чем ранее упомянутое вами всуе имя дьявола, — сказал торговец цветами с очаровательной улыбкой. — Не сердитесь, я не хотел вас обидеть. Но не можем же мы застрелить Пурстампера как собаку? Как вы считаете?

— Считаю, что можем, ведь он вел себя как собака, думается мне. Еще вопрос, захочет ли он сам этого. Обычно энседовцы не очень-то уж религиозны, хотя и распространяются о вере. Впрочем, это практически неосуществимо.