— Oui, oui, «Мессаджеро», je voulais dire…[16]
— Mais c’est à Rome,[17] «Мессаджеро»!
— Il a envoyé tout de même son critique, — сообщил кто-то из гостей и затем добавил фразу, которая надолго запомнилась всем и изящество которой не оценил один лишь Гроссгемют: — Maintenant il est derrière à téléphoner son reportage![18]
— Ah, merci bien. J’aurais envie de le voir, demain, ce «Мессаджеро», — сказал Гроссгемют и, наклонившись к секретарше, тут же ей пояснил: — Après tout c’est un journal de Rome, vous comprenez?[19]
В это время к ним подошел художественный руководитель и от имени администрации преподнес Гроссгемюту в обтянутом синим муаром футляре золотую медаль с выгравированной на ней датой и названием оперы. Последовали традиционные знаки преувеличенного удивления, слова благодарности; на какое-то мгновение великан композитор показался даже растроганным. Потом футляр был передан секретарше, которая, открыв коробочку, восхищенно улыбнулась и шепнула маэстро:
— Épatant! Mais ça, je m’y connais, c’est du vermeil![20]
Но мысли всех остальных гостей были заняты другим. Они с тревогой думали об избиении — но только не младенцев. То, что ожидалась акция «морцистов», уже не было тайной, известной лишь немногим. Слухи, переходя из уст в уста, дошли и до тех, кто обычно витал в облаках, как, например, маэстро Клаудио Коттес. Но, по правде говоря, никому не хотелось в них верить.
— В этом месяце силы охраны порядка опять получили подкрепление. В городе сейчас больше двадцати тысяч полицейских. И еще карабинеры… И армия… — говорили одни.
— Подумаешь, армия! — возражали другие. — Кто знает, как поведут себя войска в решительный момент? Если им дадут приказ открыть огонь, выполнят ли они его, станут ли стрелять?
— Я как раз говорил позавчера с генералом Де Маттеисом. Он ручается за высокий моральный дух армии. Вот только оружие не совсем подходит…
— Не подходит? Для чего?..
— Для операций по охране общественного порядка… Тут надо бы Польше гранат со слезоточивым газом… И еще он говорит, что в подобных случаях нет ничего лучше конницы… Вреда она практически не наносит, а эффект потрясающий… Но где ее теперь возьмешь, эту конницу?..
— Послушай, дорогуша, а не лучше ли разойтись по домам?
— По домам? Почему по домам? Думаешь, дома мы будем в большей безопасности?
— Ради бога, синьора, не надо преувеличивать. Ведь пока еще ничего не случилось… А если и случится, то не раньше чем завтра-послезавтра… Когда это перевороты устраивались ночью?.. Все двери заперты… на улицах никого… Да для сил общественного порядка это было бы одно удовольствие!..
— Переворот? Боже милосердный, ты слышал, Беппе?.. Синьор утверждает, что будет переворот… Беппе, скажи, что нам делать?.. Ну, Беппе, очнись же наконец!.. Стоит как мумия!
— Вы заметили, в третьем акте в ложе «морцистов» уже никого не было?
— Ложа квестуры и префектуры тоже опустела, дорогой мой… Да и ложа военных… даже дамы ушли… Словно поднялись по тревоге…
— В префектуре тоже небось не спят… Там все известно… у правительства свои люди и среди «морцистов», даже в их периферийных организациях.
И так далее. Каждый в душе был бы счастлив оказаться сейчас дома. Но и уйти никто не осмеливался. Все боялись остаться в одиночестве, боялись тишины, неизвестности, боялись лечь в постель и курить без сна, сигарету за сигаретой, ожидая первых криков в ночи. А здесь, среди знакомых людей, в кругу, далеком от политики, когда рядом столько важных персон, люди чувствовали себя почти что в безопасности, на заповедной территории, словно «Ла Скала» — не театр, а дипломатическая миссия. Да и можно ли было вообразить, что этот их устоявшийся, счастливый, аристократический, цивилизованный и такой еще прочный мир, населенный остроумными мужчинами и очаровательными, обожающими красивые вещи женщинами, вдруг, в мгновение ока будет сметен?
Чуть поодаль Теодоро Клисси, еще лет тридцать назад прозванный «итальянским Анатолем Франсом», моложавый, розовощекий, избалованный красавчик с седыми усами — непременным, хотя и давно вышедшим из моды атрибутом интеллектуала, — напустив на себя этакий светский цинизм, казавшийся ему признаком хорошего тона, со смаком описывал то, чего все так боялись.
— Первая фаза, — говорил он назидательно, отгибая пальцами правой руки большой палец на левой, как делают, обучая маленьких детей счету, — первая фаза: захват так называемых жизненно важных центров города… И дай бог, чтобы они еще не преуспели в этом. — Тут он, смеясь, взглянул на свои ручные часы. — Вторая фаза, дамы и господа, — устранение враждебно настроенных элементов.
— О боже! — вырвалось у Мариу, жены финансиста Габриэлли. — Мои малыши дома одни!
— Малыши тут ни при чем, уважаемая, и бояться за них не надо. Идет охота на крупную дичь: никаких детей, только взрослые и вполне развитые особи! — Клисси первый засмеялся своей шутке.
— А разве у тебя нет nurse?[21] — как всегда некстати, воскликнула прекрасная Кэтти Интроцци.
Раздался звонкий и довольно дерзкий голос:
— Простите, Клисси, неужто вы находите свою болтовню остроумной?
Это вмешалась в разговор Лизелора Бини — самая, пожалуй, блистательная молодая дама Милана, внушавшая симпатию и своим живым лицом, и удивительной прямотой, на которую обычно дают право либо незаурядный ум, либо очень высокое положение в обществе.
— Ну вот! — откликнулся романист несколько сконфуженно, но все в том же шутливом тоне. — Я хотел подготовить наших милых дам к неожиданности…
— Вы уж меня простите, Клисси, но любопытно бы знать, стали бы вы тут распинаться, если б не чувствовали себя застрахованным?
— Как это «застрахованным»?
— Бросьте, Клисси, не заставляйте меня повторять всем известные вещи. Впрочем, кто упрекнет человека в том, что у него есть близкие друзья и среди этих, как их, революционеров?.. Наоборот, можно только похвалить его за предусмотрительность. Должно быть, скоро мы все в этом убедимся. Уж вы-то знаете, что вас не подвергнут…
— Чему не подвергнут?! Чему не подвергнут?! — воскликнул Клисси, бледнея.
— Ну, не поставят к стенке, черт побери! — И она повернулась к нему спиной под сдавленные смешки публики.
Группа разделилась. Клисси остался почти что в одиночестве. Остальные, отойдя в сторонку, окружили Лизелору. А она, словно это был какой-то странный бивак, последний отчаянный бивак в ее жизни, томно опустилась на пол среди окурков и лужиц шампанского, расправила складки своего вечернего туалета от Бальмена, стоившего, вероятно, не меньше двухсот тысяч лир, и в споре с воображаемым обвинителем стала горячо отстаивать позиции собственного класса. Но поскольку не нашлось никого, кто вздумал бы ей возражать, Лизелоре казалось, что ее недостаточно хорошо понимают, и она по-детски сердилась, глядя снизу вверх на стоявших вокруг друзей.
— Известно ли им, на какие жертвы нам сейчас приходится идти? Известно ли им, что у нас нет в банке ни сольдо?.. Драгоценности?.. Ах, драгоценности! — говоря это, она делала вид, будто хочет сорвать с руки золотой браслет с двухсотграммовым топазом. — Тоже мне!.. Да отдай мы им все наши побрякушки, что изменится?.. Нет, дело не в этом… — в голосе ее зазвучали слезы, — а в том, что им ненавистны наши физиономии… Они не могут вынести нашего вида, вида культурных людей… не могут вынести, что от нас не воняет, как от них… Вот она, «новая справедливость», которой добиваются эти свиньи!..
— Осторожнее, Лизелора, — сказал какой-то молодой человек. — И у стен есть уши.
— К черту осторожность! Думаешь, я не знаю, что мы с мужем первые в их списке? Нечего осторожничать! Мы были слишком осторожны, вот в чем беда. А сейчас… — Она запнулась. — Ладно, пожалуй, и впрямь хватит…
16
Да, да… я хотел сказать… (франц.)
17
Но это же в Риме… (франц.)
18
Они все равно прислали своего критика… Передача его репортажа по телефону уже стала свершившимся фактом! (франц.)
19
О, большое спасибо. Хотелось бы завтра посмотреть эту газету… Вы поняли? Это все-таки римская газета (франц.).
20
Потрясающе! Но, по-моему, она только позолоченная! (франц.)
21
Няня (англ.).