А потом они уселись перед четвертой бутылкой. Кельнерша поставила перед ними несколько коробок с сигарами на выбор, и Цахариас, расстегнувший из‑за духоты в зале жилетку и ослабивший узел галстука, стал тщательно протирать очки, дабы найти именно тот сорт табачного зелья, который больше всего пришелся бы по вкусу в сию минуту отдохновения. И это ему удалось. Он обнюхал выбранную сигару, поднес ее к носу своего партнера, чтобы получить и его согласие, и, когда была вынута из коробки вторая сигара такого же цвета и с таким же запахом, спрятал обе под салфеткой и спросил, лукаво улыбаясь:
— Левая или правая?
— Левая, — сказал А., но Цахариас воскликнул с видом победителя:
— Ошибся, дорогой мой! Из лагеря левых я, а ты остаешься справа. Так что левая штуковина — моя, а твоя —правая.
Итак, молодому человеку была вручена сигара, лежавшая справа, и оба порадовались удачному политическому каламбуру. Приостановив течение беседы и лишь дымя сигарами, они сидели умиротворенные и потягивали благородный напиток маленькими глоточками, причмокивая, вновь и вновь наслаждаясь и в то же время неохотно прощаясь с драгоценной влагой, ибо этой бутылке предстояло стать последней.
И, кажется, безо всякого импульса извне, но, по всей вероятности, под воздействием острого запаха мочи, который со времени посещения туалета застрял у них в ноздрях и даже не был поглощен клубами сигарного дыма, а стал как бы их неотъемлемой составной частью, в этом тошнотворном табачном чаду штудиенрат Цахариас поднялся, чтобы произнести свою третью речь, которую он начал спокойно–рассудительным тоном, но затем, по мере того как вновь и все явственнее пробуждалось опьянение, вошел по–настоящему в раж:
— Что касается братства, то с ним дело обстоит следующим образом: оно и похоже и не похоже на любовь. Оно похоже на любовь, потому что так же, как она, стремится к погашению человека. Но в то время как погашение человека, к которому стремится любовь, гасит ее самое и, следовательно, показывает и доказывает ее небытие, бытие братства начинается, собственно говоря, лишь с погашения. Ибо в любви только играют с погашением и со смертью, которая его увенчивает, и игра эта лишыютому возможна, что двойное самоубийство, о котором мечтает любовь, неизбежно превратилось бы в убийство только что зачатого и рожденного ребенка. На самом деле любящие боятся смерти, и их похоть есть не что иное, как не–смерть, как преодоление смерти, как преодоление отвращения к смерти. Право же, игру, которой заняты любящие, я могу назвать безответственной игрой со смертью, направленной на усиление похоти, на преодоление отвращения, преодоление, порождающее всякую похоть; игрой погашения, приводящего к тому, что люди растворяются в звероподобности и всеобщности, ибо ни в том, ни в другом нет места отвращению. Но смерть не обманешь, и, прерывая игру любящих, она отбрасывает их из наигранного погашения обратно в мир трезвости, в ад погашенной похоти, в ад отвращения. Наказанием для любящих или, точнее, для жаждущих любви является удвоенная и утроенная мука отвращения, и каждый из них с тревогой вдыхает запахи, источаемые устами партнера: запах умирания, запах устремленного к смерти старения, запах разложения, зарождающегося в их душах; на это адское истязание обрекает их смерть, прорывающаяся с удвоенной и утроенной силой, и ее бич делает человека нерешительным, столь нерешительным и в этом мире, и в потустороннем, что он, разочаровавшись в игре, подвергает сомнению все и вся, даже наименования вещей, для постижения коих он теперь вынужден строить все новые и новые теории и конструкции, чтобы под конец с отвращением отвернуться от всего этого и пасть ниц, не похотью сраженным, а презрением и ненавистью к собственной особе. Это небытие любви, это греза двух душ, двух игроков о смерти от любви и о таинстве самоубиения, это ее игра в ложное погашение! Иное дело — братство! В отличие от переживаний двух несчастных созданий, использующих свои половые признаки для удовлетворения похоти и уносящихся в мечтах своих в поднебесье, братство знаменует собой мечту великого мужского сообщества; это высокая, исконная мечта, в силу множественности ставшая поистине великой, мечта человечества, вновь и вновь достигающая действительности, ибо она умеет подчинить эту действительность себе. Братство не стремится отделаться от смерти и от отвращения к ней при помощи мнимого погашения, нет, во имя погашения истинного оно смело приемлет и смерть, и отвращение. И пусть жен щина дома вынашивает зачатое дитя, мужчина вынашивает смерть, но и она носит его, погасившего себя во множественности, являющейся эхом бесконечности, эхом всего сущего. Но где же найдешь в наши дни такое братство? Ответьте же мне, я жду вашего ответа! Никто не знает ответа на этот вопрос? Тогда я сам его сообщу, обратив ваше внимание на институт, именуемый армией и являющийся ныне—я имею в виду в первую очередь германскую армию великолепным и, вероятно, единственным вместилищем духа истинного братства, истинного мужского сообщества. Но можете ли вы себе представить, чтобы такое сообщество не являлось плодом решительного обновления? Умерщвление всякого протеста — таково первое обязательное условие, и в это понятие наряду с умерщвлением чувства боли входит и умерщвление отвращения. Если любовь кончается отвращением, то братство отвращением порождается, с него начинается. И как раз в армии это сказывается. Она начинается с вони, с вони казарм и их нужников, с вони марширующих солдат, с вони госпиталей, с вони вездесущей смерти. Похоть не прощает ничего, братство же прощает все заранее, и никакая, даже самая сильная вонь выходящих из кишечника газов не может ослабить товарищество. Истязание отвращением, с одной стороны, и преодоление отвращения как задача, с другой, — вот тот путь, которым рекрут, сам того не замечая, идет к самоопределению и самопогаше- нию, и недалек, тот час, когда он отринет с трах перед запахом разложения, а значит, и страх перед смертью. Он будет готов к полнейшему самопожертвованию. Армия — это инструмент смерти, и кто вступает в ее ряды, в тот же миг теряет душу, лишь свою собственную душу, но взамен находит счастье, ибо тело его, включившись в бесконечную вереницу тел, покидая своего владельца, становится бесстрашным. Здесь начинается истинное погашение, а не то наигранное погашение в ветреной бесконечности, являющейся целью, несерьезной и иллюзорной целью любви; нет, тут наступает погашение во всей целостности, которая коренится в этом мире, а не в потустороннем и все‑таки во всем своем величии уподобляется Бесконечному и, как оно, становится уделом вечности. Здесь все имеет свое предназначение, и чем тяжелее истязание, которому подвергает себя вначале новичок, чем глубже погружается он на первых порах в отвращение, тем увереннее он освобождается от него и от страха, тем надежнее становится для него целостность, долженствующая погасить его, словно она не что иное, как сама вселенная. Он беспрекословно внимает ее приказам, и каждый приказ служит для него залогом надежности слова, вещей и наименований, так что нет уже больше повода сомневаться в действительности, прочь уходят все эти никчемные теории и всяческие колебания и воцаряется обращенная к смерти жизнь целостности, озаряющая лучами братства бытие отдельной личности и приносящая ей погашение и счастье. Именно это мы можем определить как немецкое братство.
Для вящей убедительности Цахариас сопроводил последнюю фразу постукиванием костяшками пальцев о край стола. Даже умолкнув. он, кажется, еще не осознал, что перед ним сидит лишь один его собеседник, а не целый школьный класс; пустыми глазами он уставился на притихшего и озадаченного молодого человека, отвечавшего ему столь же пристальным взглядом, и, так как ему не было ясно, кто из них обоих сидел, а кто стоял, он приказал:
— Сесть!
Молодой человек, на которого вино подействовало сильнее, чем выслушанная речь, тщательнейшим образом обследовал взаимоотношения между собственным седалищем и находящейся под ним составной частью ресторанной мебели, пришел таким образом к выводу, что сидел не кто иной, как именно он сам, и, опираясь на этот вывод, произнес: