Изменить стиль страницы

Ему остается продиктовать завещание, дарующее свободу его рабам, и улечься на смертное ложе.

Последняя часть романа самая поэтичная, но и самая «темная». Это – состояние бреда и состояние окончательного прозрения, в котором уже ничто реальное и внешнее до сознания умирающею не доходит. Теперь он несет весь свой огромный мир в себе, то есть, «исправляя» ошибку Джойса, уравновешивает «колоссальный объем нашего времени» объемом «я». Вергилию чудится, что он плывет на каком‑то подобии Харонова челна, потом бредет, потому что вода и суша сливаются. Все вообще сливается воедино: он и Плотия, зверье и люди, «все плавучее и все летучее». А в конце Вергилий видит, как замкнулось кольцо времени, и конец его был началом.

«Смерть Вергилия» – это никак не легкое чтение. Живые, взятые прямо из быта картины, как, например, та, что рождается незамутненным воспоминанием детства поэта, редки: «…было это зимой в Кремоне; он лежал в своей каморке, а дверь в тихий внутренний дворик, скособоченная, плохо закрывавшаяся дверь медленно ходила туда‑сюда, и это было жутко; снаружи ветер шелестел соломой, которой были укрыты на зиму грядки, и откуда‑то, видимо от ворот, на арке которых раскачивался фонарь, ритмично, как маятник, долетал слабый свет». Невольно сожалеешь, что подобные картины редки, – так эта рельефна и одновременно так пронизана чувством необратимости времени. Однако замысел и созвучная ему техника романа требовали по преимуществу иных стилистических форм.

Техника эта состоит в следующем: оттолкнувшись от земли, от материального, чувственного образа, проследить тот след, который он, подобно меченому атому, оставляет – в виде уже претворенном, метафорическом, чисто духовном в сознании и даже подсознании героя. Когда ночью Вергилию стало чуть полегче, он подошел к окну, и на его глазах разыгралась сцена без начала и без конца, вырванная из цепи причинности. Трое. Тощий мужчина, толстый мужчина и женщина. Все пьяные. Непристойные. Между ними шел какой‑то нелепый спор из‑за денег. Тощий сбил с ног толстого. И общий смех, дребезжащий, неугомонный, дьявольский. Вергилию, который не только все воспринимает через себя, но и все принимает на свой счет, кажется, что эти трое явились как свидетели и обвинители, уличающие его в совиновности. Затем они уходят из его сознания, но остается смех, не их, а вообще смех, «смех, разрушающий реальность». Даже во время беседы с Цезарем Вергилию чудилось, что где‑то что – то смеялось, беззвучно и пренебрежительно. Был ли то раб? Или демоны возвещали смехом о своем возвращении?..

Отделившись от конкретного носителя, смех стал катализатором, одним из ключевых слов романа. Их немало «жертва», «судьба», «красота», «клятвопреступление», «огонь», «возвращение на родину» и т. д. Вокруг них по сложным орбитам – эллипсам и спиралям вращаются Вергилиевы мысли. Вергилиевы сны. Вергилиевы видения наяву. Это сближает прозу романа с поэзией. Внутренние монологи героя‑поэта полны поэтической лексики, поэтической ассоциативности, поэтических интонаций, подчас даже поэтической ритмики: «О утраченное бытие, невыразимо знакомая чуждость, неневыразимо чуждая знакомость, о невыразимо далекая близость, ближайшая из всех далей, первая и последняя улыбка души в ее серьезности, о ты, которая была и есть все, о знакомая и чуждая…» Цитаты из «Буколик», «Георгик», «Энеиды» сами собой вписываются в такой броховский текст. Но в целом текст этот, конечно, сложнее вергилиевского, по‑современному философичнее и по‑современному фрагментарнее.

Даже самые «земные» страницы романа – те, на которых поэт и император отстаивают друг перед другом собственную правду, – разрываются миражами. Вергилий видит то Плогию, то мальчика, то африканского раба, беседует с ними; он слышит хихиканье демонов…

Вергилий болен, он – бредит. И это снимает иррациональность. Но одновременно обусловливает всеохватность, тотальность книги. Ее deux ex machina[3] – напряженное до предела, взволнованное, бесконечно активное, нацеленное на познание истины, лихорадочно спешащее человеческое «я».

Брох всегда стремился вместить в него весь мир, преломив последний в лирическом сознании и тем самым по‑своему прояснив. Мы помним, что Пасенов, Эш, Хугенау не всегда выдерживают такую нагрузку. А Вергилий выдерживает. Он великий поэт, мощная индивидуальность, ему ведома жизнь хижин и жизнь дворцов, и мировая культура для него – открытая книга. Сверх того, он стоит у порога знаменательного перехода. И даже если и он все‑таки немного «лунатик», то скорее во втором, чем в первом значении, вкладываемом Брохом в это слово: то есть не столько в смысле бессознательности реакций, сколько в смысле сновидческих прозрений.

«Смерть Вергилия» меньше всего роман исторический, хотя дух эпохи (в той мере, в какой это было нужно Броху) там, несомненно, передан. Но для романа исторического в нем слишком мало исторических фактов. Наука ими почти не располагает: скупые биографические сведения, несколько дат вот и все, что известно о Вергилии. Остальное легенды, в большинстве уже средневековые. В одной из них упоминается, что, отплывая в Грецию, поэт договорился с Луцием Варием: если с ним что‑нибудь случится, тот сожжет «Энеиду». Это упоминание и породило броховскую романную интригу.

Читая «Смерть Вергилия», мы в некотором роде имеем дело и с произведением, написанным о себе самом – о Германе Брохе, австрийском писателе XX века (даже желание сжечь свой труд желание скорее австрийское, кафковское, современное, чем присущее мироощущению античности), австрийском писателе, который посреди разломов века находил ответы далеко не на все вопросы, но гем не менее упрямо, непрестанно, неистово их искал. Искательство уже само по себе сообщает книгам Броха весомость и актуальность. Особенно сегодня, когда мы все одержимы вопросами, обращаемыми к нашей истории, к нашему бытию, к нашей судьбе.

НЕВИНОВНЫЕ

Роман в одиннадцати новеллах

DIE SCHULDLOSEN

Roman in elf Erzahlungen 1950

ПРИТЧА О ГОЛОСЕ

К рабби Леви бар–Хемье, что лет двести с лишним тому назад жил на Востоке и премудростью был вельми славен, пришли однажды ученики и спросили:

— Скажи, рабби, почему Господь наш, да святится имя Его, возвысил голос, начавши творенье? Коли Он хотел, обративши голос свой к свету, водам, светилам и земле, равно как и ко всем существам, на ней обитающим, призвать их к бытию, дабы все они услышали Его, им надобно было для этого уже быть в наличии. Но ведь ничего еще не было в наличии; ничто не могло услышать Его, ибо Он все создал лишь после того, как возвысил голос. Вот такой у нас вопрос.

Приподнял рабби Леви бар–Хемье бровь и отвечал с видимым неудовольствием:

— Слово Господа — и да святится имя Его — есть Его молчание, а Его молчание есть слово. Зрение Его есть слепота, а слепота Его есть зрение. Деяние Его есть недеяние, а недеяние Его есть деяние. Подите домой и думайте.

Ушли они в огорчении, ибо явно его прогневали, а наутро, робея и тушуясь, явились снова.

— Прости нас, рабби, —смущенно начал тот, кому поручено было вести речь. —Ты сказал вчера: для Господа нашего, да святится имя Его, что деяние, что недеяние — все едино. Но для чего же Он тогда сам отделил свое деяние от недеяния, отдыхая в день седьмый? И как мог Он — Он, способный все устроить единым дуновением, — устать и возжелать покоя? Было ли дело творенья столь тяжким трудом для Него, что Он хотел голосом своим себя самого призвать к этому труду?

Другие, слушая эту речь, согласно кивали. А рабби, заметив, что они опасливо на него поглядывают — не прогневается ли снова? — приложил руку к губам, дабы скрыть улыбку за окладистой бородой, и сказал так:

— Я отвечу вам встречным вопросом. Для чего Он, возвестивший о себе в священном имени своем, соизволил собрать вкруг себя сонмы ангелов? Уж не на подмогу ли себе, когда Он не нуждается ни в какой подмоге? Для чего Он окружил себя ими, когда Он сам себе довлеет? Вот подите домой и думайте.

вернуться

3

Бог из машины (лam.).