Русаков, который уже давно признался мне, что не выносит «женских представлений», отходит к окну и погружается в созерцание улицы. Наконец мадам поворачивает голову в сторону Марты и говорит, резко разделяя слова:

— Стол должен быть красного дерева. Красного дерева. Я об этом говорила вам два раза. Два! — При этом мадам выбрасывает в воздух перед самым носом Марты два длинных пальца.

Марта молчит.

— Ну конечно, этого мало. Вам надо сказать тридцать, сорок раз, только тогда вы поймете. Мадмуазель! — И голос Альмы Бранд становится визгливым. — Мадмуазель! Вы плохо работаете!

Марта вздрагивает и говорит тихо:

— Но вопросы стиля…

— Все вопросы стиля решаю я, мадмуазель, и пора вам к этому привыкнуть. Вы — исполнитель. Я недовольна вами. Если так будет продолжаться, я буду вынуждена обратиться к вашему директору, мадмуазель. Слышите?

И здесь происходит нечто необычное. Русаков, который никогда прежде не вмешивался в разговоры между представителями иностранной стороны, вдруг отходит от окна и быстрыми шагами подходит к нам. Он берет меня за плечо, и я чувствую, как вздрагивают его пальцы.

— Вот что, Ася. Скажите мадам следующее: «Вы нарушаете, мадам, нормы поведения, принятые в нашей стране». Перевели? «Вы все время пытаетесь незначительное возвести в ранг главного. Вы нервируете людей, с которыми нам предстоит работать. И мне хотелось бы знать, для чего вы делаете это? Мне хотелось бы думать, что это просто… хотелось бы отнести это за счет определенных свойств вашего характера, но иногда мне кажется, что это — намеренное желание сорвать выставку, помешать тому делу, ради которого мы здесь собрались»… Сказали?

Альма Бранд растерянно смотрит то на Русакова, то на меня. Когда я кончаю переводить, она уже владеет собой и, улыбаясь, обращается к Русакову:

— О, мсье, мы, женщины, ведем свои дела, конечно, не так искусно, как мужчины. Но ведь наши дела — это наши дела! И ведь вам, не правда ли, нет никакого дела до того, как мы разговариваем между собою?

— Совершенно верно: мне безразлично, как вы разговариваете между собой. Но — только до тех пор, пока это не начинает вредить делу.

Альма Бранд широко открывает глаза. В этих глазах, как некогда и раньше, появляется выражение детского простодушия.

— А разве наши разговоры могут дурно влиять на дело? Я думала, что именно в интересах дела они и ведутся.

— Я не ребенок. Я поседел на этой работе. И научился отличать истинные намерения от ложных. Я утверждаю, что такими действиями мадам не помогает нам наладить выставку, а срывает ее. А вот зачем она так поступает — об этом как раз я и хотел спросить.

Бранд становится серьезной.

— Мсье Русаков ошибается. Он несколько преувеличивает значение происшедшего здесь инцидента. Передо мною и перед мсье Русаковым стоят одинаковые задачи. И я, и мсье Русаков делаем для их решения все возможное. А теперь простите меня, я не совсем здорова. Я покину вас, — улыбка мне и Русакову, — и отправлюсь в гостиницу. Машина заказана?

— Да, — киваю я, — машина ждет у входа.

Мадам Бранд направляется к выходу, но, сделав несколько шагов, останавливается:

— Мадмуазель, поскольку работа уже сделана и заказчик не возражает, стол перекрашивать не надо.

Мадам уходит по коридору, и мы глядим ей вслед.

— Ну, по чашке кофе не откажетесь? — спрашивает Русаков.

— Нет, — говорю я.

— Нет, — говорит Марта и вытирает о халат измазанные мелом пальцы.

Мы поднимаемся в кабинет директора, разогреваем кофе на электрической плитке. Мы пьем кофе и разговариваем о вещах, к выставке не относящихся. Потом Марта вдруг спохватывается, что надо что-то сделать на выставке, и, набросив халат, выбегает из комнаты. Русаков смотрит ей вслед и говорит:

— Святой человек! И несчастный.

— Как вы думаете, почему она не замужем? — спрашиваю я. — Ведь она ничего, а, Николай Павлович? Ничего она?

— Да, как будто бы ничего, — говорит Русаков. — Ну, а не замужем… По-разному ведь в жизни бывает. Вот ведь вы тоже не замужем!

Русаков шутит. Он считает, наверное, что мне и рано еще замуж, но я грустнею. Я задумываюсь, и Русаков тоже молчит.

Потом я спрашиваю:

— Николай Павлович! А у вас жена есть?

— Жена?.. У меня дочка есть. Хорошая девочка. Умная. Она живет в Москве.

— А с кем же она живет?

— С бабушкой. С моей мамой.

— Но, Николай Павлович, как же вы… Вы — один?

— Один.

— Не верю я! Не могут не любить вас люди!

Русаков усмехается:

— А кто ж говорит, что люди меня не любят? — Он медлит, как будто хочет сказать что-то, потом поднимается: — А теперь пошли, посмотрим, как там наша мученица.

Мы запираем кабинет. Русаков берет портфель, и мы идем по выставке. Старый рабочий-швед в синем комбинезоне вставляет в витрину стекло и улыбается мне, когда мы проходим мимо. Этот старик всегда приветлив со мною и однажды дал мне пригоршню конфет — вроде наших ирисок. Он, наверное, думает, что я моложе, чем на самом деле.

Мы находим Марту в отделе ювелирных украшений фирмы «Рубин». Несколько монтеров под ее руководством крепят над витринами висячие лампы; Русаков включается в работу, дает советы, где что надо закрепить. Рабочие почему-то с его советами несогласны, и Русаков со смехом говорит:

— Раз не хотят сотрудничать — не надо. У них здесь все развалится.

Я перевожу его слова Марте, она тоже смеется и, махнув рукой, отвечает по-русски со смешным акцентом:

— Расвалится, расвалится.

Марта научилась немного по-русски. Я убеждаю ее бросить службу в фирме и стать лингвистом, но она говорит, что лингвистам еще хуже, чем художникам.

Вечером мы уходим с выставки. Рабочие сложили инструмент и потянулись к выходу, где их ждет автобус. Марта в последний раз осматривает выставку, тушит свет, и сразу Дом культуры становится таинственным. Мы идем полуосвещенными коридорами, а потом через проходной эстрадный зал. Русаков идет впереди и, когда доходит до конца зала, сворачивает вдруг в сторону и по лесенке поднимается на эстраду. Он кладет на стул портфель, приподнимает крышку рояля и одним пальцем касается клавиши. Высокая нота чисто и бесстрастно звучит в зале, постепенно ослабевает и сходит на нет. Тогда Русаков берет другую ноту и чуть склоняет голову набок, прислушиваясь. Звук тает, и снова тихо. Русаков пододвигает к роялю стул, садится. Мы с Мартой садимся в первом ряду. Русаков начинает играть.

Я не знаю, о чем думает он, перебирая пальцами клавиши. Я не знаю, о чем задумалась Марта. Я думаю о Юрке. Музыка вызвала во мне мысли — обыкновенные, трезвые — о нем и обо мне, о том, что неизвестно, когда мы встретимся с ним. А я так этого хочу. И ни один день, отдаляющий нашу последнюю встречу, не ослабляет моего желания. Я так же хочу быть с Юркой, как хотела этого раньше, до того, как мы были на юге, и после того. И я вообще хочу быть с Юркой, прожить с ним всю жизнь, родить ему детей и делить с ним неприятности на работе. Я знаю, что он никогда не найдет жены лучше, чем я. И я только не могу понять, отчего он этого не понимает. Музыка звучит не громче, не тише. Нет на свете страстей и несчастий. И только счастье и благополучие. Мы с Юркой тоже будем счастливы. Будем ли?..

Русаков бросает играть. Он заканчивает аккордом: да, только счастье! Только благополучие! Русаков закрывает крышку рояля, говорит: «М-да…» И стоит еще несколько секунд около рояля, опустив голову. Только счастье — разве он этого не понял? И Марта не поняла?

Русаков спускается с эстрады, и мы идем дальше по коридору, к выходу. Мы не разговариваем, и Володя удивленно смотрит на нас: что случилось? Ничего не случилось, Володя. Полное благополучие. Полное.

Дома на столе я нахожу записку: «Был и не застал. Как живешь?» Как живу?.. Отлично живу. Превосходно. Очень даже благополучно.

47

— Послушай, Майкина, когда ваша выставка начнет работать? А ты мне билет достанешь? Обязательно Достань, Майкина, посмотреть хочу, что за предприятие у твоей мадам. Сколько работаю в «Интуристе», а таких, как твоя мадам, еще не видела.