Изменить стиль страницы

Линочка все осмотрела на столиках актрис, подбежала к зеркалу, мазнула синим гримом нос и засмеялась. Надела стеклянные ожерелья, медные браслеты, допытываясь:

— Неужели это настоящее золото?

Натянула мужскую шляпу с пером, схватила шпагу и побежала к зеркалу.

А Касаткин за дверью ломал толстые руки.

И опять ночью гремели доски.

Северов утром заявил:

— Чтобы сегодня же не было этой девчонки! Или отправляй домой, или забирай в свою комнату! Она у меня там перерыла все тетради, фотокарточки, залезла в коробку с гримом. Надела мою сорочку, кепку, нарисовала усы, взяла палку и прыгала по кровати — фехтовала!

Касаткин ничего не ответил, угрюмо заявился к Линочке, буркнул:

— Пойдем к главному режиссеру.

— Он возьмет меня? — вскочила Линочка. — Ура! Возьмет! — и бросила к потолку подушку.

— Возьмет… он возьмет! — ехидно протянул Касаткин, поднимая подушку с пола.

Никита все откровенно рассказал Скавронскому. Глаза режиссера смеялись из-под нависших бровей.

— Позови!

Через час Линочка вышла из его кабинета красная, сердитая и жалобно попросила:

— Купите мне билет. Я домой хочу!

Не взял? — огорченно воскликнул Касаткин. — А я так просил! — В душе он ликовал.

Вечером Линочка уехала.

Лиловые костры

И в следующий месяц опять повторилось то же самое.

Не одну ночь метался Северов из угла в угол. Он курил до того, что воздух становился горьковатым.

Новая неудача только подтверждала старое.

Северов даже побледнел, когда Снеговая сказала на производственном совещании:

— И что ты, Алеша, оплошал со своим трактористом? Ведь можно же было сделать сочный образ. Поленился, что ли, не пойму? Играешь колхозника, а похож на Лукаша из «Лесной песни», вот ведь беда! Нужно, нужно найти характер во что бы то ни стало!

И каждый, выступая, обязательно повторял это же.

Алеше казалось, что все смотрят на него, шепчутся и только и заняты его неудачей. Сидя в глубине зала, он вздрагивал лопатками, точно в спину пристально смотрели, хотя и знал, что позади стена.

Придя домой, Северов взял стакан воды напиться — и вдруг в бешенстве хватил его об пол. Осколки, звеня, брызнули в разные стороны. «Довольно! Ломать все нужно! Ломать, пока не поздно! Нечего ныть и мямлить!»

Он прошелся, стекляшки захрустели под ногами.

«Позор! Молодой, здоровый, а раскис!» — с отвращением говорил он себе, заметая стекляшки в угол.

…Теперь все было ясно. Поставлены все точки. Все отрублено.

Рано утром он вышел на улицу. Сопки вокруг города были лиловы от багульника. И понял Алеша, что на земле май, что ему двадцать шесть и все еще, пожалуй, впереди.

Подошел к тополю, пригнул ветку и засмеялся: чумазые от копоти и пыли, клейкие почки лопнули, и высунулись чистейшие желтоватые носики липких листочков. От них крепко пахло.

Алеша нюхал, а сам все радостно и бестолково твердил: «Дурак, дурак, дурак! Повесил нос! О чем забыл!» Перед глазами возникла чаша. На дне ее сосны сорили шишками, виднелось болотце, бородавчатое от кочек, гусиное перо вилось над лесом, девочка в платье цвета рябиновых ягод стояла на ветру, а рядом сквозь золотистую траву просвечивала сияющая вода. Только эта любовь не имеет конца. Она верная, вечная. И эта любовь всегда в нем.

Он шел и шел, и длинный путь не показался длинным, усталость не показалась усталостью, а одиночество — одиночеством. Весна раскрывалась перед ним. На лиственницах из почек высунулись мягкие метелочки хвои. От этих метелочек они кружевные, пахнут сладковатой смолкой. Сосенки зеленели, свежие, пушистые. От малюсеньких листочков лес как бы затянуло легким желтовато-зеленым дымом.

На толстой кошме из старой хвои, листвы и мхов росли, как семьи опенок, бледно-лиловые, ломкие подснежники с ножками в серебристой шерстке.

Лес пах лиственницами, багульником.

Эго было удивительно: среди белых стволов березок — лиловые сугробы багульника. И так же они удивительны, эти лиловые сугробы, среди зелени сосенок.

Если березка — это песня о Родине, то багульник — это песня о верности.

Забайкальский багульник нигде не живет, кроме Забайкалья. Куда бы его ни увезли, где бы его ни посадили — везде он погибает от тоски по родной земле. Не за эту ли верность родному краю в сердце забайкальца он стоит рядом с березкой?

У багульника хрупкие серые веточки. Они пахнут смолкой.

Листочки его маленькие, жесткие, как у брусники. У одного багульника цветы сиреневые, нежные. Они хороши в букете. У другого — ярко-лиловые, красноватые. Они хороши на кустах.

Длинные тычинки с белыми головками делают цветы волосатыми, в серебристых точечках.

Когда багульник стоит между человеком и солнцем, человеку кажется: среди лиственниц весна разожгла лиловые костры.

И было у багульника еще одно милое, говорящее о верности.

Библиотекарша Ниночка в декабре уезжала на курсы в Москву. «Ты не будешь со мной встречать Новый год?» — огорчился Касаткин. Засмеялась девушка: «Я буду с тобой». И подарила серую, мертвую веточку. Касаткин уныло сунул ее в бутылку с водой.

Шли дни. Веточка посвежела, почки набухли. А в Новый год, когда лютовал мороз, она покрылась цветами. Северов и Касаткин сидели за холостяцким столом, а перед ними горел лиловый огонь багульника. Цветы говорили Никите: «Я здесь. Я с тобой».

С тех пор Алеша и стал думать, что если березка — это песня о Родине, то багульник — это песня о верности.

В неглубокой ложбинке сквозь посиневший мокрый снежок торчала бурая щетина прошлогодней травы. На краю этой ложбинки много лет назад упало дерево. Сейчас оно было трухлявое, засыпанное хвоей, листвой, укатанное зеленой овчиной мха. На нем росли две маленькие березки, лиственница, кустик шиповника и многое другое.

Алеша лег рядом с ним. Смотрел в небо, свистел, как птица, думая о верности своей чаше, о любви к своей чаше, на дне которой сейчас лежал.

Пахло почками и снежком из ложбинки.

Дьячок

Из шахтерского городка актеры приехали на грузовике к маленькой таежной станции. Дальше путь лежал на прииск, потом на курорт, в военные гарнизоны и в колхозы…

С ночи моросил дождь. Рельсы мокро поблескивали. Появились лужи с нефтяными, радужными, как шея селезня, пятнами. Поезда шли переполненные. Актеры промучались с утра до позднего вечера на перроне.

Алеша сидел на одном конце чемодана и грыз огурец, Касаткин — на другом конце и ел чернику с капустного листа. Они сидели спиной друг к другу.

У Никиты губы, язык и пальцы от ягод черные. Он улыбался черной улыбкой.

— Ты еще способен мыслить? — спросил Алеша.

— Как всегда, слегка.

— Будет этому скитанию конец?

— А чего? Хорошо! Люблю бродяжить. Где поставил чемодан — там и дом!

Касаткин, чмокая, словно козел, собирал липкими губами последние ягоды с листа.

Поезд подходил через двадцать минут. К кассе вытянулась большая очередь.

Фаина Дьячок, толстая, с громадной копной ржавых волос, в мужском синем плаще, грузно пробегала то в кассу, то к начальнику вокзала, то еще куда-то.

Она была из тех, которых выгоняют за дверь, а они лезут в окно. Если ей не давали что-то, она просила, требовала, доказывала, умоляла.

«Из горла вырвет», — говорили о ней.

И на этот раз из тридцати билетов в кассе Дьячок «вырвала» двадцать пять.

Поезд уже подходил, когда она выбежала на перрон, распаренная, растрепанная, шуршащая и пахнущая резиной от плаща, торопливо совала билеты окружившим артистам.

Поезд стоял десять минут.

Люди неслись к вагонам. Навстречу Северову, пыхтя, летел Касаткин.

— Ты в каком? — крикнул Северов.

— В десятом.

— Куда же ты?

— Меня по шее! Купейности нет!

И Никита устремился искать Фаину Дьячок.

Высокая девушка в черном кителе, в черной фуражке, с милым, но сердитым лицом, на котором темнели усики, — та самая проводница, которая не пропускала ни одной премьеры, — строго спросила: